Вон из памяти, что Малли каждый раз, побегав босиком по саду, требовал целовать его ушибленный палец. Вон из памяти, что волна пришла за нами, когда мы даже не были на берегу океана, когда дети играли с рождественскими подарками на гостиничной террасе. Не зная, как совместить в голове эти две реальности, я, наверное, потому и гоню из памяти их обе — а вот осознанно или нет, сказать трудно.
Когда они нуждались во мне больше всего, меня не было рядом. Знаю, что в той ревущей воде я оказалась совсем беспомощной, у меня все равно не получилось бы добраться до них, я даже не представляла, где они. Пусть так. И все-таки я их бросила. Я подвела их. В те страшные минуты мои дети были так же беспомощны, как и я, а меня с ними не было. Как они, наверное, хотели ко мне. Не могу даже думать об их ужасе и одиночестве, как не могу вспоминать о Вике, плачущем в том джипе от страха, когда вода хлынула в кабину. Разве есть у меня право ощущать себя их матерью, когда я вынуждена жить с этим?
И еще. Я даже не искала их. После того, как схлынула вода. Я отпустила тогда спасительную ветку, но не кинулась на поиски сыновей. Да, верно, я была в ступоре, дрожала, задыхалась и кашляла кровью. Но и по сей день я кляну себя, что не перевернула вокруг все. Мои крики должны были бы сотрясать небо. Вместо этого я бессмысленно таращилась на подтопленные кусты и твердила себе, что все мои погибли. Теперь вспоминаю: уже тогда я задалась вопросом, что мне делать с моей жизнью. И потом, в те недели и месяцы, когда друзья и родные неустанно искали Малли, я не обращала внимания на их усилия и даже настаивала, что все бесполезно. Почему я так легко приняла чудовищную действительность? Хотела оградить себя от тщетной надежды и разочарований? Или потому, что уже знала правду? У меня нет на это ответа. Я их мать. Я должна была вцепиться в них, костьми лечь в поисках, надеяться до последнего. Вопреки всему. Ничего этого я не делала. Я бросила их, отреклась от них. И мне тошно от этого.
Порой мне кажется, было бы легче ощущать себя их матерью, если бы я постоянно рыдала, рвала на себе волосы, каталась по земле и разрывала ее ногтями. Но за все годы я лишь несколько раз открыто проявила горе. Почему? Почему мои реакции так неестественны, настолько ничтожно слабы? И я чувствую, что это отвратительно. Без своей семьи я словно парализована — разве так надо горевать? Помню, лет в восемь я как-то сидела по-турецки на балконе, отмахиваясь от комаров, и завороженно слушала вопли и проклятия одной женщины, доносившиеся из соседнего трущобного квартала. У нее умерла сестра. Она причитала днями напролет, почти не умолкая, и я решила, что именно так надо вести себя, когда кто-то умирает. Видимо, эта мысль крепко засела в голове, поэтому каждый раз, когда я читаю, что Англия выиграла отборочный матч или что Плутон больше не считается планетой, меня охватывает презрение к себе. Отчего я не вою и не бьюсь в истерике? Ведь эта новость привела бы в полный восторг Вика. Наверное, было бы легче признать себя их матерью, если я умела бы горевать шумно и надрывно. На самом деле прочитанные слова, конечно, раздирают мне сердце; просто все мои чувства спрятаны очень глубоко.