Сержант, снова не вытерпев, спросил:
— Дома, что ли, неладно? Замечаю, тоскуете который день.
Кузовлев взворохнулся на месте.
— Сейчас, товарищ сержант, у всех дома неладно…
И лег на спину, тяжело вздохнув.
Расстроенный и озадаченный, Орешин накинул шинель на плечи, вышел из землянки на улицу. Было ветрено и холодно. Кряхтя и потрескивая, мерно раскачивались на опушке высоченные угрюмые ели, сбрасывая со своих лап снеговые подушки. Большими горбатыми сугробами белели в темноте землянки. За лесом непрерывно погромыхивал, ворчал и стрекотал, сверкая огнями, фронт. Разбрызгивая зеленые и красные огни, над лесом то и дело поднимались ракеты, а трассирующие пули плавно чертили в темном небе огненные дуги.
Опасаясь нашей разведки, немцы тревожно потрескивали по всему фронту из ручных пулеметов, простреливая все дороги и тропинки. В ответ им ровно и спокойно стучал, точно швейная машина, наш «Максим». Но иногда пулеметчик то ли из озорства, то ли от скуки, а может быть, хвастая своей выучкой, лихо начинал выстукивать на пулемете «барыню». Немцы удивленно замолкали минут на пять, потом, спохватившись, трещали еще тревожнее.
Невидимыми лесными дорогами к фронту подползали с глухим урчанием танки, тягачи и машины. Изредка среди деревьев вспыхивал свет автомобильной фары и, как штыком проколов лес, исчезал. После этого темень становилась еще гуще, а лес рычал моторами еще грознее.
«Видать, скоро двинемся вперед!» — чутко вслушиваясь во все шумы фронта, определил Орешин. Он вернулся в землянку и лег, не снимая шинели. Сначала думалось о предстоящих боях, потом воображение надолго унесло к семье, в родной город, на завод. Далеким полузабытым сном представилась ему мирная жизнь, и он только удивлялся, как мало понимал и ценил ее раньше. От невысказанных дум и чувств захотелось перемолвиться с кем-нибудь хоть одним словом.
— Елизар Никитич! — шепотом окликнул он Кузовлева, приподнимаясь на локте и вглядываясь в темноту. — Ты не спишь?
— Нет, товарищ сержант, — шевельнулся в углу Кузовлев.
— Давай, брат, поговорим. Тоскливо что-то.
— И меня, Федор Александрович, думы одолели, — неожиданно и доверчиво признался Кузовлев. — Погоди, я сейчас поближе к тебе переберусь…
Звякая автоматом и каской, осторожно пролез между спящими к печке, подложил в нее дров и улегся рядом с сержантом.
— Я все думаю, Елизар Никитич, как до войны жил, — заговорил, мечтательно улыбаясь, Орешин. — У нас город красивый, весь в садах. На реке стоит. Парк большой на берегу, в парке — клуб, кино, театр летний, спортивные площадки разные. Бывало, сядем в лодки — да на ту сторону реки, в луга. На массовку. Народу много, и кто во что горазд. Старики, те больше около пивной бочки толкутся, а мы в волейбол играем или танцуем, поем, состязания разные устраиваем… Любил я одеться красиво, чтобы в настоящем виде на люди выйти — в театр, скажем, на вечеринку или там на гулянье. Да и возможность была: зарабатывал хорошо. Завод у нас большой, машины разные для сельского хозяйства выпускал. Я на сборке там работал. Вот времечко было: то машину новую осваиваем, то план жмем: машин больше колхозам дать к севу или к уборочной. Иной раз по суткам из цеха не вылезаешь, лишь бы до срока все сделать. И устали не знали! Ну и почет, конечно, за свой труд имел. И на собраниях о тебе говорят, в газетах пишут, и премии дают. Очень это душу подымает. Первым себя человеком на своей земле чуешь, хозяином: все твое, и за все ты отвечаешь. На работу, бывало, как на праздник идешь. Как вспомню, что немец город наш и завод разбил, сердце кровью обливается.