— Хорошо жили, что и говорить! — согласился Кузовлев. — Конечно, в колхозе у нас не было еще того, что в городе: театров или клубов, скажем. Но тоже дело к тому шло, потому что у людей достаток стал. Веришь али нет, Федор Александрович, воры совсем у нас в деревне перевелись. Такого и старики не помнят. Люди даже двери перестали запирать. Зайдешь в избу к кому-нибудь: все открыто, а хозяев нет. В праздники, бывало, нищих сколько по домам ходило! А тут — ни одного. Всем нашлись в колхозе и работа, и угол…
Кузовлев завозился, укладывая поудобнее автомат.
— Не доведется, видно, Федор Александрович, поглядеть нам с тобой, как люди после войны жить будут.
— Жить как будут? Опять города, села, заводы, фабрики начнут строить, одним словом, коммунизм.
— Сначала старые в порядок привести надо… — проворчал Кузовлев.
— Это само собой.
— Легко разрушить, а попробуй-ка выстроить. В двадцать лет не выстроишь…
— Ну уж, в двадцать! Теперь не то что раньше. Опыт у нас есть и техника тоже. А люди будут…
— Это конечно. Не мы, так дети будут строить. У тебя, Федор Александрович, дети-то есть?
— Дочушка одна. Четвертый год. Я ее и в глаза не видел. Без меня родилась.
Кузовлев глубоко вздохнул.
— У меня вот сына убили, — просто и спокойно сказал он, и Орешин понял, что солдат уже перешагнул это страшное несчастье.
Ветром отбросило палатку, закрывавшую вход в землянку. С передовой донесло яростный треск пулеметов.
— Зачем ты, Елизар Никитич, горе от людей таил? — участливо спросил Орешин. — Одному-то тяжело его носить.
— Моему горю никто не пособит. Хоть тут криком кричи.
Огонь в печке потух. Кузовлев встал, подул на угли. Дрова занялись вдруг яростным пламенем, освещая его большелобую голову.
— У меня, товарищ сержант, сердце сейчас окаменело. Ничего мне теперь не жалко: ни семьи, ни себя.
Задохнулся и со злобной решимостью добавил:
— Я немца не трогал и к нему не лез. А если он потревожил меня, захотел жизнь нашу изломать да на шею мне сесть, большой беды наделаю. Долго он ее не расхлебает!
Кузовлев умолк и лег, тяжело дыша.
Орешину показалось — не только в землянке, а и на передовой наступила вдруг грозная тишина.
3
Он был уверен, что успел только задремать, когда отчетливо услышал вдруг мерный мягкий стук. Сначала еле слышный, стук этот становился все явственнее, переходя в тяжелые удары…
Постоянное ощущение опасности и ответственности заставило сержанта даже во сне чутко прислушиваться: по мерзлой земле бежал к землянке часовой. Когда топот его разом смолк, а в землянку дунуло холодом, сержант уже вскочил на ноги.