Родимая сторонка (Макшанихин) - страница 63

Тимофей вскочил и, загораживая Синицына, уперся ладонью в грудь Якову.

— Не пущу, Яков Матвеич! Уйди от греха.

Яков перекрестился, отступая к порогу.

— Тебе, Иван Михайлович, вовек добра людям столь не сделать, сколь я сделал! Вот и Тимофей Ильич скажет, он помощь мою знает, не один год около меня кормился.

— Уж не поминал бы лучше про это, Яков Матвеич! — сухо молвила Соломонида, поджимая губы и часто заморгав покрасневшими глазами.

Тимофей, хмурясь, стоял около стола и молча теребил руками холщовую скатерть.

Будто не слыша и не видя ничего, Яков тряхнул головой с видимым сожалением.

— Видать, не сговоримся мы с тобой полюбовно, Иван Михайлович.

Синицын, медленно оседая на лавку, отрезал:

— Нет. И сюда больше не ходи. Не мути зря людей.

— Али мне говорить с ними запрещено? — поднял сычиные брови Яков. — Вроде и закона такого нет. Да и не хозяин ты в этом доме.

Синицын стукнул ребром ладони по столу.

— Добром упреждаю тебя: ежели узнаю, что агитируешь супротив колхоза — пеняй на себя! Понял? А в сию минуту поди вон отсюда.

Уже шагнув через порог, Яков оглянулся.

— Не забудет господь ничего, Иван Михайлович. Коли ты людям петлю на шею накидываешь, покарает он и тебя, не обойдет судом и гневом своим.

Закрыл неслышно дверь и прошел сенями, не скрипнув, не брякнув.

Синицын припал к окну, тихо и злобно говоря:

— К Назару Гущину пошел, собака! Одномышленников себе ищет.

И, обернувшись, подозрительно уставился на Тимофея.

— Чего посулил тебе? Ничего? Ну, не успел, значит.

Сел опять к столу, задумался.

— Две дороги у тебя, Тимофей Ильич: одна к нам, в колхоз, другая — к Яшке Богородице. Выбирай!

И прямо взглянул Тимофею в лицо.

— Ну только помяни мое слово, подведет он тебя под обух!

— Погожу я пока, Иван Михайлович, — опустил глаза Тимофей.

— В обиде ты на меня, знаю, — негромко, виновато заговорил Синицын. — Круто я с тобой обошелся тогда, неладно. Верно это, винюсь. Но ты, Тимофей Ильич, на меня и обижайся, а не на колхоз…

Ничего не отвечая, Тимофей вздыхал только. А Синицын, низко уронив серую голову, жаловался угрюмо:

— Озлобили меня противу людей с издетства. Возрос я сиротой, в нужде да в побоях у дяди, сам ты его знаешь. И переменить себя не умею. Тебе вот собственность проклятая мешает в коммунизм идти, а мне — характер мой…

Голос у него перехватило, глаза вспыхнули острой болью.

— Эх, Тимофей Ильич! Ведь время-то какое: сами супротив себя восстаем! Рази ж я не понимаю, как тебе трудно свое, нажитое отдать да себя переламывать! А мне-то, думаешь, легко было перед всем собранием грехи свои сознавать? А виниться к тебе идти было легко? А райкому, думаешь, легко теперь ошибку свою поправлять? Это понимать надо, Тимофей Ильич.