Иногда ему случается забыть, что он в тупике, что изнутри его непрестанно гложет страх. Собаки беспрекословно подчиняются, стоит ему глазом моргнуть, и нежно облизывают его. Он отвлекается, мастеря что-нибудь, вырезает из дерева мелкие фигурки, занимается ботаникой и флорой тропических краев, как Наполеон в изгнании на острове Святой Елены. А еще сочиняет выспренние стихи и начал эпическое повествование – исчерпывающее описание своего детства и годов учения, которое посвятит Карлу-Хайнцу и Рольфу, если сам когда-нибудь выберется из этой дыры.
Все остальное тяжко и мучительно. Гитта следит за ним, скребется у его двери, то и дело беспокоит. Он ни в чем не может отказать этой тропической мадам Бовари – по ночам, когда мальчуганы спят, или в сумеречные часы, как только батраки уходят с полей, торопливый перепих за большим манговым деревом. Работа в полях и на кофейной плантации до смерти надоела ему, уход за коровами и свиньями изнурителен, он решительно не создан для аграрной утопии СС, крестьянского труда, здоровой сельской жизни, свежего воздуха. Тогда Менгеле вымещает злобу на сельских батраках, помыкая ими, как русский крепостник – своими бесправными холопами. Он запрещает им курить и пить спиртное, даже по воскресеньям: пьяного земледельца тотчас выгоняют. Аргентинцев он просто презирал, зато всячески унижает бразильцев и метисов – помеси индейцев с африканцами и европейцами, антихристово племя для фанатичного приверженца расовой теории – и жалеет об отмене рабства. Свои наблюдения он ежедневно заносит в дневник. Смешение пород – вот оно, проклятье, причина заката любой культуры. Он будто клеймит стигматами неистребимую доброту батраков, «недоразвитых мартышек», замечает Менгеле, их беспечность, врожденную легкость бытия, их веселое разгильдяйство, все, что так его бесит. «В соответствии с тем, что бразильцы являются неполноценной расой, разнородность составляющих их материалов переходит в шизофрению сознания. Они лишены чистоты разума и ясности воли; в них сосуществуют и борются меж собой существа разнородные и противоречивые. Они суть народ ненадежный, беспокойный и опасный, как и евреи, тогда как здоровый и решительный дух обусловлен биологией, верной своей расовой тождественности».
Что теперь осталось от скромного Хохбихлера – его сменил деспотичный Менгеле, повсюду сующий нос. От Роберто и Миклоша он требует прилежания в школьных занятиях, лучших оценок и дисциплины, как будто они его родные дети. Их немецкий он считает отвратительным и редко упускает случай попенять им за это. Чем носиться вместе с местными сорванцами или стрелять по летучим мышам из рогаток, учили бы лучше сольфеджио. Он запрещает жевать при нем жвачку, не советует доверяться девчонкам, требует встречаться только с детьми европейцев и не разрешил Роберто устроить на свое пятнадцатилетие вечеринку. В тот день, когда он, стоя на вышке, слышит, как на его «Теппазе» на 45 оборотов завели пластинку «Битлз», его распирает от ярости. Никогда еще мальчикам Штаммерам никто не устраивал такой головомойки; вмешаться приходится Гитте. Он объявляет войну и ей, и особенно ей: придираться к хозяйке – особое наслаждение для Менгеле. Она слишком долго спит; должна повнимательней следить за питанием; потщательней чистить зубы; курить поменьше. Он упрекает ее, что она-де одевается неряшливо, как крестьянка, и чешет задницу в присутствии батраков. Ее кухня оставляет желать лучшего, сплошная соль да паприка, а могла бы и получше готовить, делать соусы и пюре понежнее и убираться почище. Менгеле с патологической маниакальностью не выносит неопрятности. Горе тому, кто нарушит незыблемый и установленный порядок его жизни – возьмет его ручку, ножницы, книгу, передвинет стул или коврик: тогда он впадает в черную и крикливую ярость и орет так, словно пропажа одного предмета потрясла хрупкий распорядок его бытия и подчеркнула пустоту его бесконечного одиночества.