Мы — дети сорок первого года (Магдеев) - страница 76

— Бде было веледо передать, подятто? Альтафи просил, подятто?

Чего такое он там дальше плел, Зарифуллин отчетливо припомнить не смог — кажется, беседа потекла извилистым руслом методики и педагогики; таким образом, в ночной благодатной тишине, у деревенских тесовых ворот звучало, примерно, следующее:

— Если тщательдо проадализировать педагогические взгляды Льва Диколаевича Толстого, — говорил Зарифуллин, — то оди, десобдеддо, отражают учедие Кодстадида Дбитриевича Ушидского. Толстой активдо пропагаддировал это учедие и, как писатель, даже разрабатывал тебатические рассказы…

Неизвестно, что еще наворотил бы гундосый Зарифуллин о Льве Диколаевиче и Ушидском, когда бы не оказалось, что пальцы его все так же млеют в теплой руке Нины Комиссаровой.

От такого их положения Зарифуллин совсем сбился с толку, с мысли, вообще с чего только было можно, и, в довершение, у Зарифуллина опять пропотел нос. После этого зарифуллинский, гораздый на потение нос мгновенно очистился и заработал тихо и правильно. Зарифуллин по этому случаю приободрился, вдохнул носом и заговорил… потому что, по глубокому убеждению его, молодецкому парню, каковым с недавнего времени считал себя Зарифуллин, вменялось в обязаность вести с девушкой только лишь замечательно умные разговоры.

— Педология есть реакционная и насквозь лживая буржуазная теория о развитии ребенка, — сказал Зарифуллин, чисто произнося все звуки. — Если верить этой лживой теории, то получается, будто бы одни дети от рождения обладают высокими умственными способностями, а другие — нет. Указ от четвертого июля одна тысяча девятьсот тридцать шестого года, по-моему, очень правильно критикует теорию педологии.

Нина, наверное, была с этим согласна, потому как молчала и внимательно слушала Зарифуллина. Альтафи и его просьба сами собою оказались забытыми — ах, шайтан его дери! Что же теперь, Зарифуллин, выходит, предатель? А ведь, по мысли того же Зарифуллина, самое большое преступление на свете — предательство. За него полагается и самое большое наказание… Что делать-то? Как быть?

— Я говорил, Альтафи говорил, поговорить ему надо… с тобой, понятно?

— Ладно, ладно. Слышала уже, все понятно, все…

Такие вот методико-психологико-педагогические разговоры продолжались три вечера кряду. Альтафи почернел от злости, засуровел отчаянно, глубоко. Дружба промеж них оборвалась, будто и не бывало ее. Сам Зарифуллин, впрочем, метался из стороны в сторону, два противоположных чувства обуревали его и били тяжко по самочувствию — Зарифуллину (иногда) было плохо. Встречи с Ниной ожидал он в крайнем нетерпении, томился и скучнел, рядом же с нею цвел, пах и забывал обо всем на свете; однако собственное предательство по отношению к лучшему, казалось бы, другу временами сильно беспокоило его; в воздухе чувствовалось приближение развязки, которая, кстати, могла стать и разрядкою тоже…