— Ты что, дубина, не видел? Написано же было: год производства — 1929-й.
— Да нет, так не бывает. 1929-й — значит, в 1929-ом и снимали, понятно? Только, я говорю, как это, когда в кино-то снимали, всех наших не убили, а? Стреляют же!
— Вот дубина! Артисты играют, говорю тебе…
У Аркяши, как всегда, от ярко выраженных чувств наглухо закладывает нос.
— Ты бде побаседки-то не выдубывай! Дикогда де поверю, хоть ты тресди!..
Голоса эти вползают Зарифуллину в одно ухо и, не задерживаясь, вылетают из другого. Дела у него очень плохи. Так плохи, что об этом без всяких дополнительных объяснений догадывается Альтафи; впрочем, соседи, кажется, тоже догадываются. За спиной Зарифуллина проходит какое-то оживление, слышится фырканье и хлопки откидных стульев. Альтафи моментально оценивает обстановку.
— До конца сеанса ничего не сделаешь, — говорит он Зарифуллину. — Значит, остается одно: после кино побежим прямо на Кабан[28]. Нырнешь с ходу!..
Когда зажгли свет, от общего грохота стульев вздрогнул и проснулся Гизатуллин. Бедняга… Во сне он видел себя на фронте, и треск стульев показался ему автоматной очередью; вскакивая, Гизатуллин даже отчаянно крикнул… На экране тускнело последнее прощальное слово: «Конец». Альтафи поволок всех к выходу; они пролетели сквозь распахнутые двойные двери и выскочили на улицу. День был ослепительно жаркий, и солнце грело с остервенением, будто желая выжечь все макушки. По мягкому асфальту, затылок в затылок, четыре малая ринулись к озеру Кабан; Альтафи указывал дорогу. Прохожие, в общем-то, не обратили на них никакого внимания, только дочерна, до чугунной темноты загорелые городские мальчишки, стоявшие у самой воды, посмотрели в их сторону с явным любопытством. Оно и понятно: Зарифуллин бросился в спасительные воды озера как был, в штанах, и через пару минут загоготал счастливым гоготом, в то время как Альтафи, наоборот, частично разделся и погружался медленно, со вкусом, постепенно смачивая свои длинные, с болтающимися тесемками солдатские кальсоны… Уступив настойчивым приглашениям, решил искупаться и Аркяша, но предварительно попросил у Альтафи о дружеской услуге: измерить вдоль берега глубину и отметить там, где будет достаточно мелко. Альтафи согласился, но, показывая, иной раз плутовал и говорил: «Ну вот, по грудку всего. Видишь, стою?», хотя и не доставал в этом месте до дна; жертвой же его плутней чуть не пал еще не успевший очнуться от тяжкого сна Гизатуллин. Скинув одежду, он доверчиво понаблюдал за Альтафи, ахнул и вдруг с разбегу кинулся туда, где было «всего по грудку», после чего, естественно, на манер утюга отправился ко дну. Тонул Гизатуллин в полном сознании, без суеты и глупой паники, отчетливо представляя себе, что тонет главным образом из-за полного желудка. Да, именно он, этот набитый желудок, невольно разношенный за последние годы и вмещающий при удобном случае до десяти тарелок жидкого капустного бульона, тянул Гизатуллина в глубь озера Кабан. Гизатуллин был уже чрезвычайно близок к достижению вообще-то совсем не желаемой цели… но тут-то и подоспела помощь в лице расторопных городских мальчишек. Когда они зацепили его за волосы и дряблую кожу того самого живота, Гизатуллин уже разок, но очень основательно, успел хлебнуть кишащей инфузориями, амебами и хламидомонадами озерной воды, после чего, делая вид, что она ему здорово понравилась, широко раскрыл рот и не мешал ей вливаться широким потоком. Вытаскивали его втроем, причем опомнившийся Альтафи громче всех орал и принимал самое деятельное участие. Спасенного Гизатуллина положили на травку, где он первым делом освободился от съеденного незадолго до купания фруктового мороженого, а также от амеб, хламидомонад и вредных инфузорий; живот у Гизатуллина более или менее опал. Шевеля ярко-синими губами, Гизатуллин приоткрыл один глаз, уставился на блестящее посреди неба солнце и, видимо, окончательно уверился в своем существовании.