Моя война. Писатель в окопах: война глазами солдата (Астафьев) - страница 37

1963 г.


Идет новая облава на литературу, а облавливать то уж нечего и некого. В среде литераторов кроме рвачей и бездарей полное уныние. Ждали послаблений, а тут фигу с маслом. Ходил в прачечную, хотел сдать пару белья в разовую стирку, да постеснялся, больно уж черномазые грузины и иже с ними держатся там по хозяйски. А вокруг лебезят банщики. Противно смотреть…

1965 г.


…Недавно был бригадир из нашего села и сообщил, что в клубе при демонстрации фильма «Председатель» к концу сеанса осталось два человека. Люди плюясь уходили из клуба и говорили, что им все это и у себя видеть надоело, а тут еще в кино показывают…

Я, в общем то, был готов к этому, но очень хотел ошибиться в предположении и удручен был этим сообщением вконец. Так что деликатничать с теми авторами, которые вроде бы врать не врут, но и правды не говорят, не следует, наверное. Очень они много вреда принесли.

1965 г.


…Со съезда [писателей] я приехал абсолютно больной от виденного и выпитого. То, что я увидел там, заставило не одного меня напиться. Люди, по три года не пившие, горько запили. Но все это было ягодками по сравнению с приемом. Никогда не забуду, как писатели стадом бежали по древнерусскому Кремлю к столам и растаскивали выпивку и жратву. Такое видел только в запасном полку и на свинофермах!

Вот уехал в деревню, просидел четыре дня на льду с удочкой, загорел, отдохнул, губы от ветра потрескались, бороденка отросла, и почувствовал себя маленько человеком. А то все плакать хотелось. Выйти на площадь и завыть волком.

1965 г.


Все таки в очень сложных мы условиях работаем, и надо дивиться жизнестойкости и приспособляемости русской нашей литературы. И что бы мы действительно делали, чем бы жили, если бы в самом деле ко времени и к пути не появлялись у нас Твардовские?

Глубинка наша писательская, пользующаяся ошметками московских сплетен, клянет мужика, ничего не понимая: «Объевреился!», «Интеллигентщину и снобизм в журнале развел!», «Россию затирает поэтическую, чтобы самому первым быть» и т. д., и т. п. Слушаешь такое, индо и печаль возьмет и злость на дубовость нашу и графоманскую периферийную озлобленность, которая предпочитает написать роман, не думая, страниц этак на 800 или тыщу, о том, как «был ничем, а стал всем», а этот бездумный, пошлый роман, принятый местными властями и хваленный на читательской конференции, Твардовский вот не печатает.

Правильно делает! Я его уважаю давно, и не потому, что вот он меня там приголубил, может, еще и забодают. Я и видел то его один лишь раз, и говорил с ним минуты три, не более, а обогрел он меня, как русская печка, у которой тепло унутреннее, долгостойкое, и от него, как от доброго лекарства, проходят болезни костяные и насморки всякие. (Во завернул, а?! Твардовский – и русская печь! Пусть еще кто придумает! Это влияние жизни в деревне. Вчера без жены я топил эту самую печь, сунул в нее голову – лез за чугуном – и опалил себе весь чуб.)