– Вам тут не страшно одной? – спросила она.
– Нет, все хорошо, – ответила я.
За день я столько раз повторяла эту фразу, что впору на футболке напечатать.
– Кто-нибудь сможет прийти, побыть с вами?
– Позвоню другу, – ответила я, – он приедет. – Однако была не уверена, совсем не уверена.
Когда Джиллиан унесла с собой все, что осталось от Лекси Мэдисон, я села на подоконник с бокалом бренди – ненавижу бренди, но у меня посттравматический шок, мне можно, а другого спиртного в доме не нашлось – и стала смотреть, как мигает в заливе маяк, спокойно и ровно, будто бьется чье-то сердце. Была уже глубокая ночь, но о сне я и не помышляла, при бледно-желтом свете ночника матрас казался жутковатым, душным, набитым кошмарами. Хотелось позвонить Сэму, он был мне нужен как воздух, но в ту ночь я бы не вынесла, если бы он не ответил.
Где-то взвыла сигнализация, ее тут же выключили, и вновь тишина наполнила все кругом, даже в ушах от нее зазвенело. Далеко на юге сияли рождественской гирляндой огни пирса Дан-Лири, а за ними мне на миг почудились – обман зрения – очертания гор Уиклоу на фоне темного неба. Машин на шоссе вдоль моря в этот час было немного, огни их вспыхивали и терялись вдали, а я пыталась представить, куда едут ночные путники, о чем они думают, сидя в теплых салонах машин, как хрупки, сложны и неповторимы их жизни.
О родителях я вспоминаю редко. Воспоминаний у меня лишь горстка, не хочу, чтобы они потускнели, затерлись. Когда я извлекаю их на свет, раз в сто лет, они должны быть яркими и живыми, до головокружения, до боли. В ту ночь, сидя на подоконнике, я их разложила, как старые фотографии, и разглядывала по очереди. Вот мама легкой тенью примостилась на краешке моей кровати – стройная талия, пышные кудри собраны в хвост, нежная рука гладит меня по голове, и пахнет от нее чем-то несравненным, неповторимым, и тихий ласковый голос поет колыбельную: Á la claire fontaine, m’en allant promener, j’ai trouvé l’eau si belle aue je m’y suis baignée… Тихо река струится, здесь я брожу одна. Так хороша водица, манит к себе она…[41] Она была моложе, чем я сейчас, – не дожила до тридцати. Вот отец сидит со мной рядом на зеленом холме, учит меня завязывать шнурки; у него стоптанные коричневые ботинки, сильные руки, на пальце ссадина; во рту у меня вишневая карамелька, мы оба хохочем, глядя, каких я узлов навязала. Вот мы лежим втроем на диване под пуховым одеялом, смотрим по телевизору мультик, отец взял нас обеих в большую теплую охапку, мама упирается макушкой ему в подбородок, я приникла ухом к его груди, и смех его отдается во мне. Вот мама красится перед концертом, я разлеглась на родительской кровати, намотав на палец кончик покрывала, и спрашиваю: “Как ты встретила папу?” А мама хитро улыбается, глядя в зеркало, в дымчато-серые глаза своему отражению: “Расскажу, когда подрастешь. Когда у тебя у самой будет дочка. Когда-нибудь”.