Вам, конечно, ведомо, как уносится время, как семь суток складываются в неделю, недели — в месяц, двенадцать месяцев — в год. Я пытаюсь оживить эти давно прожитые годы. Больше восьми десятилетий прошло с тех пор, как я, босой, в закатанных шароварах, в сопровождении нашей собаки Шарика, отправлялся в степь, переполненную свежестью и солнечным светом.
Не забыть мне ни великолепного весеннего цветения, ни запаха первой копны сена, ни ржаного поля, сперва покрытого зеленой щетиной, а потом — тяжелыми, клонящимися к земле колосьями. В огороде цветут мальвы и разноцветные маки. И так, в соответствии с сезоном, что-нибудь все время цветет или зреет, пока не будет убрано все, что посеяно. А потом настает время диких завываний разбушевавшегося в дымоходе ветра, зимних морозов и снежных завалов. Чтобы пережить зиму, нужны были башлык, хотя бы поношенная овчинная шубейка и пусть не новые, но пока еще целые валенки.
Еще до начала всеобщей коллективизации наш земельный надел перешел в государственную собственность.
Вчерашние школьники стали покидать свои дома, так недавно ставшие родными. Уезжали в города, где были еврейские техникумы и институты, или на разбросанные по всей стране индустриальные стройки, но на летние каникулы снова съезжались и часто привозили с собою друзей, городских гостей. По вечерам, когда отцы и матери уже спали, они выходили со двора и, пока хватало ночи, мерили шагами туда-сюда единственную длинную улицу. Давние детские ссоры и драки были забыты. Теперь это были компании соскучившихся друг по другу добрых друзей. Кто-то выносил буханку хлеба, посыпанного тмином, кто-то — вареную кукурузу. Тихо, не слышны даже собственные шаги. Хотя нет — вот послышался шорох и сразу стих. Степь не молчит: по ней непрестанно рыскает ветерок, а в пруду, огороженном высокой оградой, без устали квакают лягушки.
Целый день пекло июльское солнце, и все вокруг еще не успело остыть, но Фридочка Пикус, будущая акушерка, которая пока еще учится в Гайсинском еврейском медицинском техникуме[35], жалуется, как бы сердясь, что замерзает. Ее кавалер Сема (к сожалению, не могу вспомнить его фамилию), который идет с ней рядом, положил руку на ее голое плечо, и тотчас же, под Фридочкины жалобы: «Холодно, холодно!» (до «горячо» дело еще не дошло), — оба исчезают.
Сколько бы лет ни прошло, но это не забывается, ведь речь идет о своем, о кровном. Пишешь о себе, а заодно еще о ком-нибудь. Сегодня, когда прошло больше восьмидесяти лет, вижу тебя, Фридочка, такой, как ты была тогда: стройная певунья и танцорка с ниткой деревянных бус на шее. Тебе было не больше тридцати, когда гитлеровцы убили тебя и двух твоих маленьких детей. Как же тебя не вспоминать? Горит свеча в моей памяти.