Как-то на анатомии я завладел ее рукой.
— Ты чего? — спросила она.
— Давай погадаю.
— Как?
— По руке. Вот видишь — это линия жизни… она у тебя длинная. Сто лет будешь жить.
Мы сидели, склонившись над партой, боковым зрением я видел золотившийся в солнечном луче пушок на ее верхней губе и мягкий изгиб подбородка, наши головы соприкасались, и мне хотелось говорить хорошие слова о ней самой, вертевшиеся у меня на языке, а я вместо этого продолжал нести какую-то ерунду о линиях на ее ладони.
— Откуда ты все это знаешь?
— У бабушки есть книжка о хиромантии. Чепуха, конечно, но забавно.
Она подняла на меня свои большие черные глаза.
— А есть линия… любви?
У меня заколотилось сердце.
— Есть. Вот она.
— И о чем она тебе говорит?
Я покраснел. Слово «любовь» произносил до сих пор только мысленно, знал, что выговорить его вслух у меня не хватит решимости, и забормотал несуразицу, путаясь и проклиная себя за то, что упускаю возможность, которая сама просилась в руки, — сказать ей, наконец, как она мне нравится, как мечтаю я видеться с ней не только в школе, у всех на глазах, а ходить вдвоем в кино, готовить вместе уроки, бродить по Приморскому бульвару среди маслин и акаций.
— Не… не знаю…
Она вздохнула и отвернулась.
Через неделю я увидел Галю Яхно вечером у входа в театр с молоденьким щеголеватым курсантом морского училища.
Все кончилось.
Кого я обвинял?
Себя. Свой идиотский характер.
Галя и думать забыла, а я долго еще смаковал обиду, упивался мучительными воспоминаниями, хотя вспоминать, в сущности, было нечего, и окончательно разуверился в том, что моя скучная, серенькая особа вообще может кого-нибудь заинтересовать.
Впрочем, первое разочарование это не шло ни в какое сравнение с той болезненной, долго не заживающей раной, которую, сама того не ведая, нанесла мне хорошенькая говорливая медсестра Зиночка в полтавском полевом госпитале, куда я попал с простреленной ногой в декабре сорок третьего.
Мне было тогда девятнадцать. Позади — пехотное училище, откуда нас выпустили сержантами, гораздо раньше срока, потому что где-то наперли немцы и фронт нуждался в пополнении, — и три недели боев в минометной роте за украинскую деревню с двойным названием. Второе слово, кажется, «гай», а первое я забыл.
О фронтовых впечатлениях сейчас не буду: когда-нибудь дойдет черед и до них.
История с Зиночкой давно подернулась туманом лет, и думать о ней я могу со снисходительной улыбкой, на которую дают мне право возраст и жизненный опыт, но тогда мне было не до смеха.
На окраину Полтавы, где рядом со станцией, в старой одноэтажной школе, ютился госпиталь, нас привезли в разболтанных, побитых осколками теплушках. Раненые лежали на полу, на тощей свалявшейся соломе, стуча зубами от осеннего сырого холода, проникавшего во все щели. В крыше, у меня над головой, зияла здоровенная рваная дыра, и залетавшие в нее мокрые снежинки, кружась в сумраке, садились мне на лицо, таяли на губах и ресницах.