— Шла бы ты на кухню, тетя Маша, — сказала Оля.
— Разве я помешала?
— Да, помешала.
— Дерзкая ты стала, — обиделась тетка. — Слова сказать нельзя. И ты, и Ида, чуть что — набрасываетесь… — Она поджала губы и вышла из комнаты.
Оля с досадой повела плечами. Она знала, что бывает слишком резка с теткой, в сущности доброй, хоть и ворчливой старухой, но раздражавшей ее своей ограниченностью, примитивностью рассуждений.
Да и не до нее было теперь. Впору как-нибудь разобраться в собственной жизни, в той сумятице чувств и желаний, где все так трудно и перепутано.
Между ней и Германом после объяснения в кино установилось прежнее равновесие: Оля приезжала в бассейн, они гуляли, иногда он увозил ее недалеко за город на мотороллере, — блистал остроумием, был сдержан, предупредителен. Но не надолго. Вскоре повторилась примерно такая же сцена, из-за которой когда-то она дала ему затрещину. Снова Сченснович просил прощения, умолял его не отталкивать, бродил по пятам, и они помирились.
Потом — еще и еще. Это стало походить на долгую безрезультатную борьбу, изнуряющую обоих, борьбу, которой не видно конца, потому что они привыкли друг к другу, и никто не мог сделать первого шага, чтобы разорвать замкнутый круг.
Он ничего не требовал прямо, но каждый его жест, каждое слово и прикосновение были достаточно красноречивы, и, хотя Оля крепилась — он ни разу не добился от нее даже поцелуя, — она чувствовала, что постепенно слабеет.
С завистью прислушивалась к разговорам подруг: они запросто хороводились с парнями, не делали особого секрета из своих увлечений, целовались, конечно, водили ребят домой, даже знакомили с родителями и ничего ужасного не случалось — это было молодо, мило и просто.
Она так не могла. С детства ей вбили в голову, разжевали, вложили в нее программу поведения, по которой следовало, что любая, пусть и невинная близость существа противоположного пола таит в себе недозволенное, опасное и нечистое: стоит сделать неосторожный шаг — и возврата не будет, и конец света…
Барьер, который она не умела ни обойти, ни сломать, стал непреодолимым не потому, что она была безнадежной ледышкой, заведомо фригидной особой (новое словечко нашла в тайком от матери прочитанной книжке, не подозревая, как некстати оно звучит по отношению к неискушенной двадцатилетней девчонке), — не раз ей хотелось поласковей обойтись с Германом, но пружина недоверия была зажата чересчур туго.
Дважды после очередной размолвки Сченснович исчезал, пропадая неделями, а она терялась в догадках и кляла свой дурацкий характер. Он возвращался, не объясняя, где был, и ничего не менялось.