Время шло быстро, солнце все больше клонилось к вершинам берез, удлиняя их тени. Легкий ветер пролетел над деревьями, шумнул и стих. Стало вроде бы даже прохладнее, хотя солнце светило все так же ярко. Федор собрал этюдник, вскинул его на плечо и, жуя захваченный из дому хлеб, побрел к автобусной остановке. Отойдя от леска, он оглянулся, будто хотел запомнить и низкое красное солнце, и стоявшие вдали пышные белые облака, и березы. И снова зашагал по траве, но неожиданно, словно бы кольнуло его под сердце, остановился и стоял, не шевелясь и вроде бы прислушиваясь к чему-то: в такой же погожий день, когда, казалось бы, жить да жить, умирали люди. Федор подумал, что, наверное, не может быть ничего страшнее, чем видеть это небо, березы, землю и знать, что через мгновение все это уйдет навеки. Федор видел, как умирали в войну, умирал сам, но никогда не чувствовал это так тяжело. И когда взглянул еще раз на лес, ему показалось, что оттуда должны выстрелить.
Так же, как и раньше, Федор с утра уходил в мастерскую, ходил там или же сидел, вспоминая войну и поглядывая изредка на винтовку. Жена, возвращаясь с работы, слышала, бывало, как он там разговаривает сам с собою, иногда напевает. Она старалась ему не мешать, занималась детьми и хозяйством. Федор мало что замечал теперь и мало что слышал: мысль о смерти в погожий день не оставляла его. Правда, он пока ничего не «увидел», но был спокоен, потому что там, в лесу, он ухватил главное — боль. Он отыскал один деревенский этюд; трава на нем была зеленая, свежая, но серый дом гляделся сиротливо. Что-то в этом было, но Федор отставил этюд и стал писать угол старой, покосившейся хаты с белыми облупленными стенами. Стреха у нее была разодрана, виднелись стропила. Сразу было заметно, что хата нежилая: окно ее было выставлено сильным ударом, и из него, как последний зуб, торчал кусок рамы. Работая, Федор думал, что смерть могла настигнуть около такой вот хаты, в бурьяне. Вокруг тишина, безлюдье, светит солнце. Он набросал плетень, бурьяны, тень и синее небо. И здесь могла догнать смерть, и везде, что бы он ни написал, потому что много было в войну смертей. Но отчего-то он все же отказался и от плетня, и от хаты, снова ходил, думал. Это было похоже на поиск единственно нужного дерева в лесу, дерева, которое видел три десятка лет назад. Память настойчиво подсказывала то атаку, то холодный рассвет, туман и росу. Федор слышал памятью обрывки каких-то разговоров, слова команды. Вспомнилось, как однажды, возвращаясь из разведки, они наткнулись на немецкую колонну. Пришлось отбиваться и уходить, прикрывая собою «языка». Трое тогда погибли, и он тоже мог упасть на землю и остаться там навеки, но вот же остался жить. Пули выбрали других, а он, Самохин, стоит в мастерской и думает об этом. И снова вспоминалось то одно, то другое, то жаркий день, то тихий вечер, то какой-то переход, то лица и снова — голоса. А то вдруг ни с того ни с сего подумалось о том, что кому больше дано, с того больше и спросится. Федор не стал дальше думать — кому дано и с кого спросится? — он только чувствовал, что голова начинает звенеть, что он страшно устал, и если не начнет вот сейчас, то не знает, что с ним может произойти… Еще хотелось лечь, отвернуться к стене и ни о чем не думать, умереть хотелось, и мысль эта не казалась страшной.