Край неба (Кириченко) - страница 79

Размышляя о себе, Никодим Васильевич находил, что его-то жизнь прошла, собственно, и, кроме поездки в Зареченские Выселки, где он так никого и не встретил, в ней уже ничего хорошего не будет. Дальнейшая жизнь виделась Никодиму Васильевичу долгой и отчего-то пустой. Вот об этом он и собирался написать, потому что именно в Выселках он понял, что нет для него ничего важнее, чем рассказать о своей жизни, о той далекой, незабываемой ночи. Никодиму Васильевичу не хотелось, чтобы в мире жили одинокие, заброшенные люди, и он хотел сказать об этом. «А если и тогда будут такие, — с грустью спрашивал он себя, — то рассказ, встретив человека, наверное, поможет… Должен! Иначе зачем бы и писать…» Никодим Васильевич полагал, что если он осилит такой рассказ, то ему легче будет умирать. И, думая о себе, о своей жизни, которая по каким-то неведомым законам вся сошлась на Зареченских Выселках, Никодим Васильевич оставался совершенно спокоен. Сердце его билось ровно, не болело, чувствовал себя Никодим Васильевич хорошо, но все же решил приступить к писанию немедленно…

В жаре притомились и жители поселка, и, отправляясь утром на работу, тоскливо поглядывали на чистое, синее и безоблачное небо: им предстоял тяжелый день, похожий на вчерашний, — в поту и в духоте; многие находили, что неплохо бы отсидеться где-нибудь под вишнями, в холодке, нарезая красный арбуз или спелую дыню. Дыни в то лето уродились, надо сказать, прекрасные — небольшие, да пахучие, сладкие. Но об этом только мечтали и шли на работу — в железнодорожные мастерские, на вокзал и товарную станцию… Старухи предрекали пожар и крестились. Донимала жара и мухи. Люди отяжелели и перестали даже к пруду ходить после работы, потому что лень напала, да еще и по той причине, что вода в нем стала похожа на парное молоко. Пруд был рядом, прямо в поселке. В его воде плавали гусиные перья и чей-то приблудный селезень, гордый и горластый, прибившийся неизвестно откуда. Зная нравы поселка, селезень держался больших глубин и редко, обкричав пологие берега, вербы и несколько плоскодонок, решался выплывать на мель. Там, тревожно вслушиваясь, он щипал траву, потрошил сизый ил — случалось, подхватывал клювом с десяток водяных блох.

В один из дней этого августа Никодим Васильевич вдруг исчез, он не уехал, но затворился в сарайчике на кованый крючок и даже Селифониху просил не беспокоить, окно завесил газетой и таким образом и вовсе отгородился от мира и сидел за столом перед чистым листом бумаги. В углу стоял кувшин молока, купленный на базаре, лежал каравай хлеба. Возможно, потому, что лист был совершенно белый, а в сарайчике царил полумрак, на Никодима Васильевича напала какая-то боязнь. Он вспомнил все, что было в его жизни, начиная от военного времени и заканчивая тем, сколько же он исходил по улицам поселка. В этих воспоминаниях был и Добрыня, и буфетчица из чайной, и Селифониха. В голове Никодима Васильевича гудело. Несколько раз он заносил руку, намереваясь начать повествование, но каждый раз его что-то останавливало. Рука замирала от страха, душа сладко ныла и приятно болела… Рассказ должен был быть звонким, и чистым, и совсем простым, как проста жизнь поселка…