Жак-француз. В память о ГУЛАГе (Росси, Сард) - страница 110

Такую наивность трудно себе представить. Но Жак уверял, что всё так и было. Многие его товарищи и он сам продолжали во что-то верить. Он настаивал на сравнении пассажиров столыпинских вагонов с эмигрантами, плывшими на палубе корабля в Новый Свет. Конечно, пренебрегая осторожностью, некоторые арестанты не удерживались от восклицаний:

– Но это же неразумно! Почему ЦК не знает, как с нами обходятся?

Однако они привыкли доверять партии, повиноваться и в большинстве не понимали, что их ждет, а потому сами подставляли шею под жертвенный нож. Такие настроения преобладали среди заключенных, впервые ехавших в лагерь, то есть почти среди всех.

«Что они знали о своем будущем? Великая чистка была неожиданной, немыслимой, невообразимой и для нас, и для всех коммунистов Запада. Мы все хотели верить в неминуемое осуществление нашей прекрасной коммунистической мечты. Когда нас затолкали в тесные вагоны и куда-то повезли, мы страдали не только от того, что превратились в арестантов. Мы начинали понимать, что дело обстоит куда хуже, что всё это выходит за пределы личных драм, неизбежных во времена воплощения в жизнь замыслов, которые перевернут мир. Но напрасно мы твердили русскую пословицу “Лес рубят, щепки летят”, приходилось признать, что дело не в щепках, а в деревьях, что вырубают целый народ. Спустя десять с лишним лет, возражая на разоблачения Кравченко касательно Советского Союза, Мари-Клод Вайян-Кутюрье утверждала, что ГУЛАГ, что ни говори, остается самой гуманной в мире системой перевоспитания правонарушителей. Жаль, что она сама не побывала в ГУЛАГе! Я выбрал в качестве примера Мари-Клод Вайян-Кутюрье, потому что меня уверяли в ее искренности. Сколько же мыслителей из Латинского квартала упрямо старались сохранить на глазах повязку, в то время как наши глаза уже открывались!»

Но пока верные коммунисты, теснившиеся в столыпинском вагоне, еще, на свое несчастье, не прозрели, им не очень-то хотелось слушать немногих попутчиков, успевших побывать в ГУЛАГе и ехавших туда во второй и в третий раз. «Эти-то знали и готовы были поделиться с нами своим знанием, но мы считали, что они преувеличивают. Мы отвергали любую правду, разрушавшую нашу прекрасную утопию».

Жак запомнил некоего Розенберга, польского еврея, учившегося во Франции. «Его недавно выпустили из лагеря, где он отбыл десятилетний срок. Теперь ему припаяли новое дело. Хотели подвести под расстрел? У него была такая мысль. Его скупые рассказы открывали нам жестокость, царившую в лагерях, но мы были глухи».

Все эти неопытные «политические», объявленные врагами народа, на первом перегоне еще оставались в своей среде. Пока они еще словно были ближе к Москве, чем к сибирским или арктическим лагерям. Они еще не оказались в соседстве с блатными. Но в первой же пересыльной тюрьме их единство дало трещины. Арестантов перемешали, распределили по разным направлениям. Им предстояло расстаться; в будущем некоторые из них встречались опять, на каком-нибудь вокзале, на пересылке, в богом забытом месте. Но встречаясь, они всегда вновь чувствовали ту бутырскую общность, единство пилигримов на «Мейфлауэре». Сейчас им предстояло ехать дальше в обществе уголовников, урок, которые часто оказывались бессовестными скотами. «Они воровали всё что ни попадя. У меня сразу стащили мой французский костюм и пиджак. Нас били, на нас плевали, на нас мочились. И ничего нельзя было поделать!»