Ожидая решения своего дела, Жак пишет, опять-таки в обход правил, своим старым друзьям, американской паре, живущей в Москве, с которыми сблизился еще до ареста. Двадцать лет он помнил наизусть их адрес. «Я не слишком колебался, ведь я понимал, что после ХХ cъезда мое письмо не поставит их под удар. И Эмма приехала ко мне на дачу. Я знал ее лучше, чем ее мужа Гарри. Эмма, как и я, работала в Коминтерне. Эмма! Первая из догулаговской жизни, с кем я вновь увиделся! Как часто я думал, что никогда уже не встречу никого из прежней жизни…
На даче было небольшое помещение для приема посетителей. Мы сидели там вдвоем, как вдруг нас прервали. Администрация, вообще говоря, сама радовалась новой атмосфере либерализма, потому-то мне и разрешили встречу с Эммой. Но нашелся осторожный чиновник, который заявил, что посещения разрешены только родственникам. Начальство спохватилось, что Эмма мне не родственница, а значит, по хорошо всем известным правилам я не имею права с ней встречаться. Так что наша встреча продлилась недолго.
Но для меня это было такое потрясающие событие! Мне показалось, что с тридцать седьмого года Эмма не изменилась: такая же восторженная, с живым взглядом черных глаз, в которых светился ум. У себя на родине, в Штатах, она была адвокатом, но, возмущенная преступлениями капитализма, увлеклась марксизмом-ленинизмом – так вышло, что мы с ней оба оказались участниками одной и той же секретной операции в Европе. Потом ей разрешили выйти из Организации и стать преподавателем английской литературы в московском Институте иностранных языков. Ей даже удалось принести мне потихоньку несколько книг.
После того как она ко мне так ненадолго приезжала, я получил от нее длинное письмо. Среди прочего она рассказывала, как ей было страшно, когда в ящике своего письменного стола она обнаружила американскую почтовую бумагу с водяными знаками, изображавшими название компании. Дело было до ХХ cъезда, в то время бумаги made in USA вполне хватило бы, чтобы отправить их с мужем в лагерь. Эмме был свойствен критический взгляд на вещи, за все эти годы она разобралась в происходящем – в отличие от ее соотечественника Уильяма Д., корреспондента американской газеты, все время рвавшегося поделиться с читателями восхищением, которое ему внушал советский режим».
Жак задумывается, как бы ему сохранить рисунки, уцелевшие в лагере, в следственной тюрьме, в Александровском централе, в пересыльных тюрьмах, во Владимирском централе и здесь, в Быкове. Он доверил их одному австрийскому пареньку, уезжавшему на родину. «Когда в 1964 году я уехал в Вену, я никак не мог припомнить, как звали этого человека. Я помнил только одного его друга и соотечественника, некоего Дёрра, венского коммерсанта, но мне не удалось отыскать его в телефонном справочнике. Если бы у меня в тот момент были деньги, я дал бы объявление в газеты, но в карманах было пусто. Вот так из огромного количества рисунков и портретов, которые я сделал в ГУЛАГе, у меня почти ничего не осталось. Возможно, часть набросков, конфискованных в норильском лагере и в других местах, были отправлены в архивы КГБ, так же как рисунки миллионов моих товарищей по заключению, не говоря о литературных произведениях в прозе и стихах. Может быть, их сдадут или уже сдали в музей! Культура ГУЛАГа – это ведь целый мир».