Мне удалось убедить этих пятерых, что их приход чреват для меня неприятностями. Во второй половине дня пришел партсекретарь института, ученый-физиолог, с которым я имел дело по работе. Он пытался меня отговорить от моей затеи, убеждал, что это неразумно, говорил, что сам от имени директора института пойдет на прием к секретарю обкома и постарается всё уладить. После этой попытки он зашел ко мне еще раз и сказал, что вопрос решен. Он сам присутствовал при телефонном разговоре между секретарем обкома и московским начальником. Моя выездная виза будет готова через два дня, во вторник. Основания для голодовки отпали. Времени было шесть часов. Все жильцы дома потянулись ко мне каждый со своим угощением. Везде была еда – узбекская, татарская, таджикская, русская. Настоящий пир. Я был тронут и радовался, что поститься пришлось всего двенадцать часов».
Наутро, в понедельник, Жак в ожидании визы вернулся в институт и приступил к работе. Прошел вторник, прошла среда – никакой визы и в помине нет. В среду утром он возобновил голодовку. Через несколько часов вновь явился всё тот же партсекретарь с работы. Вновь стал уверять Жака, что только что при нем секретарь обкома обо всем договорился с Москвой. Дело в том, что визу, собственно, не послали, а дали по телефону распоряжение местной милиции, чтобы те оформили разрешение на выезд. «И тут на меня напало что-то непонятное: я потерял голос, я не мог встать на ноги. В Норильске я держал голодовку одиннадцать дней, не получая никакого принудительного питания, и тем не менее спокойно поднимался по лестницам в кабинет директора тюрьмы, а тут через каких-то четыре-пять часов поста у меня буквально отнялись ноги!
Тогда два молодых преподавателя-крепыша, таджик и русский, взяли меня под руки и повели в милицию. Они оставались со мной, пока мне ставили печать в польский паспорт. Потом мы триумфально вернулись домой: в паспорте стояла выездная виза! Все соседи меня ждали. Получился настоящий праздник: самаркандские друзья были счастливы, что могут выразить мне свои чувства. И я вспомнил о другом моменте моей такой уже долгой жизни: как мы брели пешком по Красноярску под взглядами старух, молча стоявших на порогах изб. Сочувствие и поддержку выражали только их красноречивые взгляды. Во времена террора сердца должны молчать. Но в Самарканде после ХХ cъезда даже интеллигенты, вообще говоря более пугливые, чем простые люди, радовались случаю поддержать справедливое дело».
Хрущев не ответил лично жертве Сталина, даром что Жак оплатил ответ. На другой день Жак поскорей в третий раз купил билет в Москву, хотя это было нелегко: билеты приберегали для военных, командированных и начальников, в кассу они поступали в малых количествах. Следующие три-четыре дня он принимал поздравления от самаркандцев, приходивших с ним попрощаться. Прожив не по своей воле двадцать четыре года в СССР, Жак уезжал с одним чемоданчиком и с персидским ковром, его «страховым фондом», который он свернул в рулон и нес на плече. В день отъезда набежали сотрудники и друзья с подарками. «Но лучшие мои друзья не пришли: они говорили, что им слишком больно со мной расставаться». Каждый дарил ему что-нибудь на память, он сложил все дары в мешок, который пришлось взять в другую руку. И вся делегация отправилась на вокзал; Жака провожали как героя, посадили в вагон и махали вслед, пока вокзал не скрылся из виду и за окном вагона не потянулась всё та же среднеазиатская степь; француз ехал на запад, но до страны его матери было еще очень далеко.