«Дверь закрылась. Я был в камере, потрясенный, остолбеневший. Передо мной были те, кого я считал врагами народа. Те, кого каждый день разоблачали в “Правде”. Мои враги. Что поразило меня прежде всего? Какие они истощенные. Серые лица, истрепанная одежда. Впервые в жизни я почувствовал, что человеческая кожа может преждевременно пожухнуть, стать землистой. Две фигуры отделились от остальных и подошли ко мне. Желтые, исхудалые, с многодневной щетиной, в лохмотьях, в спадающих брюках – позже я понял почему. Я был одет как европеец. В те времена это сразу бросалось в глаза. Советские и приезжие с Запада тут же узнавали друг друга по одежде.
Один из них оглядел меня и с завистливым вздохом произнес нечто неслыханное:
– А, иностранец… Говорят, иностранцев не пытают.
Я вздрогнул:
– Что вы имеете в виду?
Мне понадобилось нечеловеческое усилие, чтобы не залепить ему оплеуху. Что он тут рассказывает о пытках, мне, коммунисту, в коммунистической тюрьме! Первым побуждением было ему как следует врезать. Но ведь я уже немного был знаком с тюрьмой – правда, капиталистической. И я знал правила тюремной жизни: появившись в камере, нечего лезть в драку.
И потом, я стеснялся своего элегантного наряда здесь, среди скромных советских граждан. Костюм был для меня рабочей одеждой, позволявшей не привлекать внимания капиталистических спецслужб, ведь мы, коммунисты, собирались уничтожить капитализм. В душе я, разумеется, был вместе с российским пролетариатом, и в тысячу раз больше хотелось мне работать на советском заводе – строить лучезарное будущее. Но партия решила иначе. Я соблюдал дисциплину, а теперь этот негодяй, этот враг народа, изрыгает мне в лицо антисоветскую пропаганду прямо в тюрьме! Я был возмущен, но держал себя в руках».
Первые часы привыкания к советской камере были, возможно, самыми тяжкими из всего этого двадцатилетнего мучения. Люди были стиснуты на полу, как сельди в бочке. Жак прикинул, что каждый располагает меньше чем одним квадратным метром жизненного пространства. Спать приходилось на боку: лечь на спину было негде.
Сосед Жака по койке, лет пятидесяти, вступил с ним в разговор. В «другой» жизни он был инженером, причем с давних пор, еще при царе. Жаку стало любопытно, он долго его расспрашивал. «До революции он, видимо, был сочувствующим, как многие вполне благополучные люди, которым хотелось жить в мире со своей совестью». Инженер мимоходом тоже намекнул на пытки: якобы пытают здесь и сейчас, прямо в Бутырской тюрьме. «Я уже немного обтесался по сравнению с первым днем и выслушал его, но все-таки мне не верилось: