Сразу за деревней густой еловый лес. В лесу небольшие луга. Когда они зацветут, так от запаха голова вкруг идёт! А в другую сторону от деревни пруд. Что за чудо этот пруд! На моей памяти глубина только по руслу была на плёсах, на мелководье, но и то по старицам метров до двух глубина была. По руслу – метра четыре-пять, где как. Крупной, ценной рыбы уже не было. Ни щук, ни жереха, ни судака. Ни язя. Раньше-то всё бывало. На моей памяти плотва, шеклея да налимы были. Да карася много было. Краснопериков вёдрами дед носил, да раков. Раков особенно дед любил. Больше никто раков не ел, кроме нас с дедом.
По плёсам целые поля камыша да осоки росло. В ветряную погоду как лес шумели эти заросли. Вода летом чистая, хоть камушки считай! Чаек на пруду водилось огромное множество. Такие чистые, белые, как вымытые. Головки чёрные, лапки красные. А глаза, как рубиновые камушки! Да смелые такие, что под ногами бегали, а раскричатся – так на берегу разговаривать трудно, заглушают человеческий голос! Гнёзда на прошлогоднем камыше строили. Яйца ихние лодками возили.
Дед мой родной по отцу, Антон Васильевич, родился в Погорелке. Их два брата было. Второй брат – Лука Васильевич. Жили рядом, через дорогу, только земли имели не много. Но было можно прожить на своей земле. Да потом он зимой работал на мельнице, дуб толок. И людям и для казны. Отец мой был единственный сын у отца, так что потом вся его земля досталась по наследству. А вот у Луки Васильевича два сына было: Николай да Андрей. Они тоже не делили отцовскую землю. Старший сын Николай остался на отцовской земле, а Андрея в дом отдали в деревню Ведерники, или Кожевники. Так вот у отца моего не знаю точно, сколько земли было, но голодом не сидели, несмотря на то, что у отца правая рука плохо работала – в локте не гнулась.
Когда я родился, тогда мать моя тоже уже не вполне здорова была, а детей в живых трое было. Дочь старшая уже большая была, приданое готовила. Старшему брату, Степану Николаевичу десять лет было. Он в отца пошёл, выглядел молодцом, крепышом. Отец на него все надежды возлагал. Второй брат, Леонид, шести лет был, да болел всё время. На него махнули рукой, мол, всё равно умрёт, сколь помается. Ну а тут я появился. Видимо, решили, что я-то вовсё ни к чему, лишний рот, да от дел отрывал, уход нужен. Мать больная, а сестре невеститься надо. Ну и отпустили меня на божью волю. Выживёт, так выживёт, а нет – так бог не забыл. И мало кого интересовало моё житьё-бытьё.
Со мной мало разговаривали, боялись, что я узнаю, что в чужой семье живу. А знать-то я про то лет четырёх или пяти знал. Маму и папу мне полагалось дядей и тёткой звать. А я никак не называл, язык не поворачивался. Зато меня не любили никто, упрямцем звали, самовольником. Отец сокрушался всегда: «Ох, мало тебя драли, ох, что из тебя выйдет!» Старший брат, крёстный мой, тот вообще со мной разговаривать избегал, считал ниже своего достоинства. Когда старикам письма писал, так обо мне спрашивал: «Что там дурак-то делает? Всё не поумнел?» Однажды я зашёл к нему, когда после ФЗУ уже работу искал. Думал, может, поможет чем, брат ведь всё-таки? Так он мне показал, где окошечко в отдел кадров на судозаводе. И бумажник свой, а в нём штук пять двадцатирублёвых бумажек. И сказал: «Вот как надо жить-то!» Да потом мы и расстались.