Когда сами поедим, тогда меня посылает: «Иди, зови Санка обедать». Пойду, Санка приведу, а на столе огромная чашка капусты и каравай чёрствого хлеба, такого, что когда его режут, так нож скрипит в нём. Когда парень одолеет эту чашку капусты, тогда ему несколько ложек плеснёт чего-нибудь: супу или молока с творогом. Потом, когда он уйдёт на работу, полдня Дунька охает: «И куда это жрёт тако место?» Молодой, здоровый парень, наработавшись до-упаду, понятно, аппетит отличный! Человек больше желудка не съест. В то время было всё, что угодно. Потом и на моём желудке экономить стала, когда туго приходилось со жратвой. Чтобы свой поплотнее набить!
Зимой 1933 и 1934 годов я учился в Карагае в пятом классе. Жил на квартире у Егора Алексеевича, в Кузнецах, а они, мои «родители», жили в Савино, около Менделеево. На выходной я ходил пешком в Савино, двенадцать километров. В выходной я питался вместе со всеми. А вот на неделю мне готовила Дунька котомку, на её содержимом я и жил неделю. Кушать свои подорожники я стеснялся за столом, прятал их от хозяйкиных глаз. Но хозяйка, ныне покойная, Анна Владимировна, однажды заглянула в мою котомку. И, как я понял, в ужас пришла! У меня, один-на-один, тихонько спрашивает: «У тебя что-нибудь, кроме того, что в мешке-то лежит, есть что съестного?» Нет, говорю, Анна Владимировна, вот всё, что «мама» положила. На ужин ставит мне тарелку супу и кусочек хлебушка положила. «Садись, да поешь, хоть не богат ужин, да по-человечески». Потом стакан молока налила. «А «это», что в твоём мешке лежало, я корове дала, так она есть не стала. Как же ты, матушка, жевал такую дрянь?»
«Что же, говорю, мне делать-то, Анна Владимировна? Голод-то не тётка, жрать-то хочется». Да так я пол зимы у них и питался. А потом наши в деревню Харичи переехали, так я стал каждый день домой ходить. Шесть километров туда, шесть – обратно. Из мёрзлой картошки кашу хлебать. Пока жива была Арина Михайловна, «бабушка», мне жилось сносно. Она меня любила, подкармливала и от побоев берегла, когда случалось такое в её присутствии. Ещё маленького, бывало, сунет меня себе между ног, а руки вытянет в Дунькину сторону и кричит: «Дунька! С ума сошла! Изуродуешь парня-то! Что ты делаешь, опомнись!» А у той глаза с кровью, рожа от злобы перекошена и лезет напролом, того и гляди, и старуху изобьёт!
Ну, а когда умерла бабка, тут уж нам один-на-один приходилось воевать. Сначала я больше ногами, да хитростью спасался от побоев. Но вот в Нижней Курье в бараке № 18 пришлось самому в атаку пойти. Дело так вышло. Играли мальчишки из нашего барака возле барака, на улице, и что-то перочинным ножиком стругали. Я там не был, не видел, что именно. Один мальчишка, Павликом звали его, порезал себе палец, да и здорово. Заплакал, побежал домой. Ну, дома и спрашивают: «Кто тебя?» Тот сдуру ли, с перепугу ли, сказал, что я. Родители его, видать тоже не из умных были, побежали моим жаловаться. А Дуньке только повод дай, она на расправу скорая, ума и вовсё не было, чтобы разобраться, что к чему? Прихожу я домой, с её же поручением, про дело ничего не знаю, не опасаюсь ничего. Прошёл положить то, что принёс.