– Этнарх в отъезде – огорчил он Натанэля – Но ты не волнуйся, перед отъездом он успел рассмотреть твою просьбу и остался весьма доволен. Да что там, он был просто в восторге от твоего замысла.
– А ты? – спросил Натанэль – Ты что думаешь об этом?
– Мне он тоже по душе. Будь это кто другой, я бы весьма обеспокоился, ведь в таком тонком деле плохое исполнение много хуже бездействия. Но в тебе я уверен.
Натанэль не стал рассыпаться в заверениях, лишь благодарно наклонил голову, ведь они с Симоном давно уже научились обходиться без лишних слов, и к этому же Симон приучил свою канцелярию.
Домой он не шел, а почти бежал, насколько позволял ему полученный в канцелярии Этнарха огромный сверток. Обычно он любил постоять перед дверью в сад, полюбоваться на растущую оливу во дворе, сильно страдающую от Закарии, который полюбил карабкаться на ее ветки, любил посмотреть на Дом и убедиться, что он в порядке и никуда не делся. Но сегодня он только быстро проскользнул во двор и тихонько, почти на цыпочках, прошел в гостинную. Придя домой, он нарочно долго медлил, прежде чем развернуть свою драгоценную ношу. Долго, может час, а может и два, он стоял за пюпитром, не решаясь открыть драгоценный футляр с еще более драгоценным содержимым. Пришла Шуламит, принесла какую-то еду, поставила на стол и тихонечко, на цыпочках ушла в спальню. Забегали и выбегали дети, но он их не замечал, погруженный в свои мысли. Наконец он решился…
Осторожно, предельно осторожно открыв керамический футляр, он бережно вытащил один, только один свиток из безумно дорогого, новомодного материала – пергамента. Наверное, во всей Иудеи не было более таких листов. Осторожно развернув свиток, он прижал его края специально заготовленными плоскими, тщательно вымытыми камнями. Теперь пришла очередь чернил. Их он готовил сам, готовил уже несколько недель, пробуя как они ложатся на дерево, а потом и на куски старого папируса. Но хорошо ли они лягут на пергамент? Этого он не знал и не было никого, кто мог бы ему помочь, только Шуламит, знавшая о его замысле, осторожно выглядывала из спальни, со страхом, восторгом и благоговением посматривая на мужа. Но и она не могла ничем помочь. Никогда ранее он не ощущал себя так, как сегодня. Ему казалось, что вся тяжесть мира, вся мера ответственности, легли сейчас на его плечи. Однако, отступать было поздно, да и не собирался он отступать. Осторожно взяв тщательно очищенный стебель тростника, он окунул его в чернила, промакнул, помахал над сосудом, чтобы, не дай Господь, не упала клякса и, старательно выводя ставшие привычными буквы, написал красивым, как учил его Симон, почерком: