. Загадки единства предельной реальности, унаследованные от исламской философии и потрясающе раскрытые Спинозой, были отброшены как иллюстрирующие «зачаровывание нашего интеллекта средствами нашего языка»
[123], словами Витгенштейна. Бытие не становится легитимным предметом исследования просто оттого, что мы написали его через дефис или разделили на подвиды (подручное сущее, бытие-к-смерти, вперед-себя-бытие и т. д.), как это делает Хайдеггер. Мы осмысляем бытие, пытаясь понять логику референции и связь между референцией и тождественностью. Такова изначальная посылка той впечатляющей традиции в философской литературе, в которую входят «Индивидуалии» Стросона, «Тождественность и субстанция» Уиггинса, «Слово и объект» Куайна, «Логика имеет значение
» Гича, «Именование и необходимость» Крипке и многие другие столь же серьезные работы.
Но эта тенденция не прижилась на французской почве. Вслед за размышлениями Бергсона о времени и сознании и открытием Гегеля Кожевом французская философия занялась вопросом о бытии, бытийствовании или бытийности. Появление хайдеггеровского «Бытия и времени» произвело неизгладимое впечатление на Сартра, и само существование этой работы, написанной необычным и сложным языком, намекающим на то, что ее автор впервые извещает о близком столкновении с Бытием, предопределило развитие французской философии. Французских философов поразило то, что можно было бы назвать «завистью по бытийности»: ощущение утраты реальных возможностей философской мысли и твердое намерение уловить Бытие, а затем использовать его в своих целях, в особенности в революционных. Отсюда и великий трактат Сартра «Бытие и ничто», и «Различие и повторение» Делёза, идея которого, как я предположил в гл. 6, состояла в том, чтобы заменить бытие различием, а время – повторением. И тем самым подорвать всю метафизическую подоплеку «западных» способов мышления, как он представлял себе ее.
Подобная обусловленность прослеживается уже в заглавии книги, которую Ален Бадью назвал (в предисловии к английскому изданию) «грандиозным» философским трудом: «Бытие и событие». В этом впечатляющем и загадочном продукте прослеживаются и другие влияния, в том числе два убеждения, носившиеся в воздухе в 1968 г., от которых Бадью, несмотря на всю свою изощренность, никогда не отступал. Первое из них состоит в том, что Жак Лакан был не сумасшедшим шарлатаном, о чем я уже говорил в гл. 6, а тем, кто внес существенный вклад в самопонимание нашей эпохи. Остатки моей веры в человечество заставляют думать, что это убеждение со временем будет поколеблено. Пока же нам приходится признать, что его придерживаются многие из наиболее влиятельных деятелей французской культуры, не говоря уже о профессорах литературоведения по всей Америке.