Расшифрованный Гоголь. «Вий», «Тарас Бульба», «Ревизор», «Мертвые души» (Соколов) - страница 99

Д. С. Мережковский так характеризовал Хлестакова: «Дух его родствен духу времени. «Я литературой существую», – говорит Хлестаков, и это не ложь, а глубокое признание. Он друг не только Тряпичкина, Булгарина, Сенковского, Марлинского, но и самого Пушкина, камер-юнкера, которому в лице какого-нибудь модного, великосветского хлыща, совершенного comme il faut, одного из бесчисленных однодневных приятелей Александра Сергеевича, «доброго малого», пожимает руку на придворных балах со снисходительной развязностью: «Ну, что, брат?» – «Да так, брат, – отвечал бывало тот. – Так как-то все»… «Большой оригинал!» И ведь уж, конечно, та сплетня, от которой Александр Сергеевич погиб, обошлась не без участия Ивана Александровича Хлестакова. Пушкин погиб, а Хлестаков процветает».

Одним из прототипов Хлестакова, между прочим, послужил писатель и драматург Михаил Николаевич Загоскин (1789–1852), роман которого «Юрий Милославский» главный герой «Ревизора» выдает за свое собственное произведение. Хвастовство Хлестакова в бессмертном монологе о 35 тысячах курьеров пародирует хвастовство Загоскина при первой встрече с Гоголем в июле 1832 года. Кстати сказать, М. Н. Загоскин был не только драматургом, но и чиновником, только не коллежским регистратором, как Хлестаков, а весьма крупным, возглавляя с 1831 года московские императорские театры. Познакомивший их с Гоголем С. Т. Аксаков свидетельствует: «Загоскин, также давно прочитавший «Диканьку» и хваливший ее, в то же время не оценил вполне; а в описаниях украинской природы находил неестественность, напыщенность, восторженность молодого писателя; он находил везде неправильность языка, даже безграмотность. Последнее очень было забавно, потому что Загоскина нельзя было обвинить в большой грамотности. Он даже оскорблялся излишними, преувеличенными, по его мнению, нашими похвалами. Но по добродушию своему и по самолюбию человеческому ему приятно было, что превозносимый всеми Гоголь поспешил к нему приехать. Он принял его с отверстыми объятиями, с криком и похвалами; несколько раз принимался целовать Гоголя, потом принялся обнимать меня, бил кулаком в спину, называл хомяком, сусликом, и пр., и пр.; одним словом, был вполне любезен по-своему. Загоскин говорил без умолку о себе: о множестве своих занятий, о бесчисленном количестве прочитанных им книг, о своих археологических трудах, о пребывании в чужих краях (он не был далее Данцига), о том, что он изъездил вдоль и поперек всю Русь, и пр., и пр. Все знают, что это совершенный вздор и что ему искренно верил один Загоскин. Гоголь принял это сразу и говорил с хозяином, как будто век с ним жил, совершенно в пору и в меру. Он обратился к шкафам и книгам… Тут началась новая, а для меня уже старая история: Загоскин начал показывать и хвастаться книгами, потом табакерками и наконец шкатулками. Я сидел молча и забавлялся этой сценой. Но Гоголю она наскучила довольно скоро: он вдруг вынул часы и сказал, что ему пора идти, обещал еще забежать как-нибудь, ушел». По свидетельству С. Т. Аксакова, Гоголь хвалил Загоскина за веселость, но утверждал, что «он не то пишет, что следует, особенно для театра».