Хуже всего то, что ему это все нужно. Да, ему были нужны их не имеющее особых оснований восхищение и безоговорочная любовь. Он стал от нее зависеть, ведь то, что он видел в их взглядах, то, что он украл, оказалось словно героином: он знал, что его это разрушает, портит как художника, но тем не менее ему это было нужно.
— …переведено на сорок языков, несмотря на культурные различия, читает весь мир…
Наверное, такого рода героиновая зависимость была и у самого Чарльза Диккенса. Он не только публиковал многие свои романы поглавно, внимательно следя за реакцией публики, прежде чем писать следующую главу, — он еще ездил в турне, зачитывал отрывки из книг, причем не отстранялся от собственного текста, как полагается писателю-интеллектуалу, а демонстрировал бесстыдное сопереживание. Он не только раскрывал свои актерские амбиции — а в известном смысле и способности, — но еще и хищно стремился соблазнить массы, верхние и нижние слои, независимо от их положения и уровня понимания.
Разве Чарльз Диккенс — общественный активист и защитник бедняков — не был так же жаден до денег и социального статуса, как отдельные из его же собственных персонажей — менее симпатичные? Однако не эта черта в Диккенсе, да и вообще, особенно не нравилась Одду Риммену. А то, как он публично представлял свое творчество. Представлял в худшем значении слова. Сочетая зазывалу, рекламирующего товар, и ручного циркового медведя, которого дрессировщик держит на цепи, чтобы тот казался опасным, хотя на самом деле ему отчекрыжили яйца, когти и зубы. Диккенс давал публике то, чего она хотела, — и в определенной степени социальную критику, потому что у масс в тот момент был на нее спрос.
Стало бы литературное творчество Чарльза Диккенса лучше — можно даже сказать, еще лучше, — если бы он не сходил с узкой тропинки художника?
Прочитав роман «Дэвид Копперфильд», Одд Риммен подумал, что у него самого получилось бы лучше. Не намного, но лучше. И он был уверен: в тот момент это действительно было правдой. Но мог ли по-прежнему — или же из-за всего этого цирка, которому он покорился, его перо, его когти и зубы уже потеряли остроту, необходимую для создания настоящего, вечного искусства? А на тот случай, если это действительно произошло, существует ли дорога назад?
Да, сказал он самому себе. Потому что роман, который он писал, именно ею и был, дорогой назад, — разве нет?
Однако он стоял тут, всего через несколько секунд он войдет, будет греться в восхищенных взглядах и свете прожекторов, слушать аплодисменты — он научился делать вид, что это само собой разумеющаяся вещь, — короче говоря, получать в этот вечер свое.