Разбитое зеркало (Макшеев) - страница 15

— Береги маму и сестренку, — сказал тогда отец.

Еще мама была с ним рядом, еще притихшая Светлана сидела на его коленях, но он уже все понял.

Плотный низкорослый капитан крикнул: первых поведут на станцию мужчин, женщины и дети поедут в других вагонах.

В наступившей тишине зазвучали фамилии, и те, кого вызывали, один за другим становились в шеренгу.

Выкликнули отца. Он надолго прижался щекой к Светлане, передал ее маме. Поцеловал ее, меня. Мама торопливо перекрестила его… И мы остались втроем.

Отгороженный солдатами строй у выхода рос, вытягивался.

Первый раз я видел отца в строю.

— Хлеб… Отнеси папе. Когда их еще покормят.

Я схватил из маминых рук половину ржаной буханки, побежал к построившимся, уже пересчитанным.

Будто этот кусок хлеба мог еще что-то сохранить. Будто мог уберечь, спасти.

— Папа! Возьми!

Он услышал, махнул рукой: не надо.

— На-апра-аво! — жестко скомандовал капитан. — Ша-агом!

— Папа!

В проеме двери он обернулся и в последний раз посмотрел на меня. Бледный, мучительно, через силу попытался улыбнуться.

Больше я его никогда не видел.

Шорох шагов. Конвой.

Что же было потом? Что было потом?

Запах паровозного дыма и людских тел, грохот встречных поездов, нары в два яруса, занавешенный одеялом дощатый лоток в углу вагона. Долгие стоянки, плач грудного ребенка, ожидание, предчувствие, надежда, страх.

Но была еще одна, последняя, ночь дома. На нарах, за закрытой на засов дверью вагона, но еще там, там… Кого-то еще не привели, кого-то искали, чего-то ждали. Еще не стучат колеса, еще где-то тикает забытый будильник, и лежат под детской кроваткой раскиданные пестрые кубики, но возврата туда нет. Рядом тихие голоса, чье-то сонное дыхание, а за стеной дождь. В зыбкой ночной темноте крупными каплями скатывается он с вздрагивающих листьев, льется из водосточных труб, робко стучит по вагонной крыше. Шелестящий, о чем-то плачущий июньский дождик.

Настанет серое утро, дернутся вагоны, без прощального крика паровоза стронется с места эшелон. И я, перебравшись на верхние нары к прижавшимся к зарешеченному окошку людям, буду пытаться увидеть проплывающие мимо дома, мокрую зелень, потемневшие палисадники. Оборвалась тусклая от дождя улица, скрылись дома, убегают столбы с мокрыми провисшими проводами, и все в туманной хмари оплакивающего ночь дождя.

Через восемь дней взорвется рассветная тишина, и жизнь разделится на довоенную и военную. Но для тысяч семей из Прибалтики, Бессарабии, Буковины колеса идущих на восток товарняков уже отстукивали разлуку, разлуку, разлуку…

И уже не снились мне суворовские чудо-богатыри, снилось что-то детское из оставшейся на короткой улочке прежней жизни. Вечер, освещенный лампой склонившийся над книгой отец. Он отрывается от чтения, смотрит на меня, мучительно пытается улыбнуться. Будто просит прощения за то, что увозят куда-то маму, сестренку, меня, словно виноват в том, что так случилось. Но уже я, я всю жизнь буду винить себя в том, что не смог спасти их, не уберег.