Тепло от печки наплывает волнами, больно в горле, жжет спину, но ноги не могут согреться. Скрючиваю пальцы в больших не по ногам ботинках, закрываю глаза и засыпаю беспокойным сном.
Снится, будто сижу с родителями за накрытым столом, и все мы ждем двенадцати. За непритворенной дверью в кроватке спит сестренка, куда-то мимо меня смотрит из рамки курчавый Пушкин, громко тикает на комоде будильник, пахнет смолистой хвоей от елки в углу. Новогодняя ночь, но почему-то невесело.
— По-моему, будильник отстает, — говорит мама отцу. — Посмотри, сколько на твоих.
Отец поднимается и идет в спальню. Когда он дома, его круглая швейцарская «Омега» всегда висит на вбитом в книжную полку гвоздике.
— Знаешь, они остановились, — смущенно говорит он, возвращаясь с часами в руке.
Мать, немного суеверная, бледнеет:
— Забыл завести?
— Да нет, заводил. Еще недавно шли, а сейчас вот…
Черные стрелки показывают без двадцати двенадцать. Мать встряхивает часы и прикладывается к ним ухом:
— Надо же так, под Новый год.
— Захотели остаться в старом, — неловко пытается шутить отец. — Придется нести к часовщику. — Он проводит ладонью по маминым каштановым волосам. — Не стоит расстраиваться из-за пустяков.
Где-то далеко, оповещая о наступившей полночи, бухает пушка. Отец поднимает рюмку с красным вином, трижды звенит тонкое стекло.
— С Новым годом!
— С новым счастьем! Пусть все будет хорошо.
…Печка жжет спину, но мне кажется — жарко от елочных свечей. Смутно сознаю, что сплю, но цепляюсь, цепляюсь за этот сон, заново переживая то, что было когда-то наяву. Чудится, будто надеваю пальто, шапку и из жаркой комнаты выхожу в морозную ночь. Нигде нет огней, повсюду затемнены окна. Через улицу напротив тоже кто-то открыл дверь, в освещенном проеме показался женский силуэт, мелькнул вырванный из темноты кусочек чьей-то жизни, но закрылась дверь, исчез свет, и кто-то в ночи прошел мимо нашей калитки, скрипя снегом. Снова темень, лишь на севере, где Финский залив, бродят в небе бледные лучи прожектора. Рядом граница. Рядом война. Наступил тысяча девятьсот сороковой год. А стрелки на отцовских часах показывают без двадцати двенадцать.
Что-то мягкое упруго ударяется около меня. Я открываю глаза. Колышется занавеска у печки, откуда спрыгнул кот. Выгнув спину, он сладко потягивается, неслышно подходит по половице и трется о мою ногу.
Между ночью, которая привиделась, и сегодняшней — три года. Нет больше ни отца, ни матери, ни сестренки, а если старушка, что сидит у лампы, скажет: «Уходи», — я замерзну этой же ночью, потому что идти некуда. Между домом, где осталось детство, и этой освещенной керосиновой лампой комнатой — тысячи километров и война.