— Ну вот и все. Кончено дело, — сказала Бубитай и, похлопав лопатой по свежему пятну, означавшему, что здесь когда-то был вход в нору, направилась в сторону аула.
Мы поплелись следом за женщиной. Но, поравнявшись с первым домом, не выдержали, оглянулись.
— Почуяла, пришла, — прошептал кто-то из ребят.
Уже наступали сиреневые сумерки, но одинокая яблоня еще ясно виднелась на фоне чистого неба. А под ней, обнюхивая землю, металась Караканшык. Вот она задрала морду к темнеющему небу и дважды пролаяла, словно призывая кого-то. Потом принялась разгребать землю там, где совсем недавно находилась ее нора. Ее движения все ускорялись и ускорялись, будто каждая лишняя секунда что-то значила для щенят. Комья земли так и летели из-под могучих лап собаки.
— Нечего вам глазеть, а ну, все по домам! — прикрикнула на нас Бубитай.
Утром, едва встав с постели, мы, не сговариваясь, сбежались к одинокой яблоне. Поначалу никто из нас не решался, страшась гнева Караканшык, подойти близко к дереву. Мы стояли в некотором отдалении и звали собаку.
— Кокинай! Кокинай! Ка! Ка!
Но Караканшык не показывалась, не было слышно и ее привычного предупредительного рычания. Тогда Ажибек не выдержал, смело двинулся к дереву, а за ним все еще с опаской потянулись и остальные ребята.
Нора была отрыта заново, вокруг нее лежала разбросанная земля. Ажибек подобрал старый сук и поводил им в норе, заставив нас шарахнуться в сторону.
— Пусто! Нет там ничего, — сообщил Ажибек. — Наверное, она их всех унесла. И где-то похоронила.
Мы облазили все окрестности аула, искали до самого вечера, но не нашли ни собаки, ни ее мертвых щенков.
С тех пор Караканшык словно провалилась сквозь землю. Никто не видел ее, не слышал о ней.
Мы погоревали о знаменитой собаке, о черном щенке, — теперь мы были твердо уверены, что он родился в этом выводке, — а потом постепенно память о ней померкла. Слишком много событий произошло в то военное время в нашем ауле.
Отныне холм, на котором стояла одинокая яблоня, стал нашим излюбленным местом. Здесь мы с утра до вечера играли в альчики, расширили нору, устроили подобие землянки, застелив ее соломой, воображали, будто она наш дом. А когда поспели яблоки, налились желтым светом, собирали их и ели без всяких помех. Ах, что это были за яблоки, неровня тем дичкам, что росли на горных склонах, — мягкие, сладкие. Сколько ни съешь, и все никакой тебе на зубах оскомины! Наевшись до отвала, мы набирали яблок и сушили, нарезав, нанизав их на нитку. Под деревом в эти дни так и кипело. А потом закончился волшебный пир, — плоды остались только на самой макушке. Они висели там, дразнили нас, румянясь на солнце. Добираться к ним было опасно — и высоко, и ветки тонки. Бывало, потрясешь за нижние ветви, а они покачают тебе головой и еще крепче сидят, словно над тобой смеются. И мы лишь глотали слюни, глядя на них, и восклицали «ширкин-ой!», выражая сожаление. Как та лиса, которая не могла сорвать кисть винограда.