«Быть может за хребтом Кавказа» (Эйдельман) - страница 204

VI книга вела читателей в запрещенные, неизвестные, высокие сферы декабристского, пушкинского, чаадаевского духа; знакомила с множеством вольных стихов, с глубочайшими исповедными страницами герценовских воспоминаний. А в финале — с рассказом Огарева и его прекрасными героями.

«Превосходная вся эта книга, — писал Герцену Лев Толстой, — это не одно мое мнение, но всех, кого я только видел. […] Огарева Воспоминания я читал с наслаждением» [Толстой, т. 60, с. 373].


Лондон, 1861-й — Кавказ, 1838-й

«Кавказские воды (отрывки из моей исповеди)».

Эпиграф из Лермонтова: «И свет не пощадил, и рок не спас».

Начавшему читать может показаться, что это какой-то особый вариант «Героя нашего времени»: конец 1830-х годов (точнее — 1838 г.), Кавказские Минеральные воды, опальные офицеры, доктор Мейер (Мейер — лермонтовский Вернер).

То, что в огаревских письмах и стихах 1838–1839 гг. мелькнуло безымянным намеком — «и ты поэт с прекрасною душою», — здесь высказано свободно, откровенно:

«В ясное утро был виден и двуглавый Эльбрус, с далекой цепью гор, подобных белым облакам, а к полдню белыя облака толпились вдали точно снеговые горы. Вот уже я еду нагорным берегом Подкумка, серебрящегося и шумящего глубоко, там — внизу, а за ним опять степь зеленая. Вот на повороте у подошвы Машука забелелись домики Пятигорска. […]

Мы наняли квартиру на бульваре. Н. привел нам доктора. Мейер был медиком, помнится, при штабе. Необходимость жить трудом заставила его служить, а склад ума заставил служить на Кавказе. […] Он и Одоевский бывали у нас почти ежедневно. Они были глубоко привязаны друг к другу. Их все соединяло — от живой шутки до глубокого религиозного убеждения или лучше религиозного раздумья. […]

Это был тот самый князь Александр Иванович Одоевский, корнет конногвардейского полка, которому было 19 лет, когда он пошел на площадь 14 декабря, и которого Блудов в донесении Следственной комиссии попытался осмеять так же удачно, как Воронцов излагал свое мнение о Пушкине. Блудов не догадался, что Одоевский мог говорить: „Мы умрем! Ах, как мы славно умрем!“ (если это только было так говорено), потому что, несмотря на ранний возраст, он принадлежал к числу тех из членов общества, которые шли на гибель сознательно, видя в этом первый вслух заявленный протест России против чуждого ей правительства и управительства, первое вслух сказанное сознание, первое слово гражданской свободы; они шли на гибель, зная, что это слово именно потому и не умрет, что они вслух погибнут» [ПЗ, VI, с. 344–348].

Далее следует едва ли не стихотворение в прозе — мемуарный портрет декабриста, того Одоевского, каким он был через год после прибытия на Кавказ и ровно за год до гибели: