Он ободряюще кивает, как бы приобщая и нас к этой акции, и отправляется разносить Колыхалова. Матюшин краснеет: с ним будто на санскрите поговорили.
Мы идем в самый глухой угол сада. Там за зимним театром, отгороженным от Тверской лишь двумя домами, растет заблудившийся тополь, под ним недокрашенная, наполовину зеленая, наполовину серая, скамейка, груды битого кирпича, кучи оранжевого песка и рыхлой черной садовой земли.
Мы садимся на скамейку. Дует ветер, раскачивает тополевые ветки, и тени от листьев раскачиваются, будто метут дорожку. С Тверской доносится дребезжание трамваев, кирпичи розовеют на солнце, черная земля кажется бархатной.
— Вы — богема, — строго говорит Матюшин и робко берет меня за руку.
…Отец получает лестное приглашение. Гениальный режиссер зовет его в свой театр. За ужином отец рассказывает нам с мамой, как прошла эта встреча, сколько раз Гениальный назвал его «рыцарем рампы» и «моим будущим Немировичем» и как сам отец проявил неслыханную выдержку, не дал сразу согласия, сказал, что подумает. Отодвинув тарелку, он вдруг выскакивает из-за стола, хватается обеими руками за раму трюмо, разглядывает себя в профиль, встряхивает пышными волосами, выпячивает нижнюю губу и объясняет нам, что, в сущности, эстрада не его дело. Он был драматическим актером и остался им на всю жизнь. Если б не проклятая общественная жилка, толкнувшая его в эту административную яму, играл бы сейчас Отелло в академическом Малом театре.
Мама слегка косится на его живот и без нажима замечает:
— Актер — это талант и внешние данные…
— Вот именно! — восторженно подхватывает отец. — Помнишь? «Buvons sec, quand le vin est bon»[1].
Он закидывает вверх короткие ручки, прищелкивает пальцами. Пиджак трещит по швам, рукав отрывается от проймы.
Этот номер мне давно известен. Он любит рассказывать, что двадцать лет назад где-то в Сумах играл Годду в «Казни», пел и танцевал с кастаньетами на столе, и стены дрожали от аплодисментов и вызовов: Козлов-Стародубский! Господи, неужели и я способна на такое самообольщение? Не надо думать про себя хорошее, можно прикидываться перед мальчишками роковой женщиной, но не надо, не надо…
Порванный пиджак нисколько не смущает отца. Он вешает его на спинку стула, снова хватается за зеркало и, отчаянно артикулируя, читает:
Мне вчера сказала Карменсита:
Я хочу мантилью в три дуката…
Мама бледнеет.
— Я не ослышалась? — спрашивает она. — По-моему, тебя пригласили директором, а не на роли героя-любовника?
— Как знать, как знать… — с несвойственной ему игривостью отвечает отец.