А когда стемнело, простился с тетей Лизой и отправился домой самым длинным путем.
У КУТВа толпились студенты в тюбетейках, с монгольскими скулами, на Страстной торговали цветами, и над всей площадью стоял пыльный городской запах флоксов. Девахи в кепках и кофтах без рукавов вываливались из пивной «Ку-ку» на углу Тверской и Садовой; у бывшего театра Зона, где недавно открылось казино, толклись молодые люди в узких пиджачках и полосатых шарфиках. Из сада «Аквариум» доносилась духовая музыка и, подсвеченная низкими фонарями, качалась над забором седоватая тополевая листва.
А дальше, на Садовом кольце, становилось тише и пустыннее, белели величественные колонны Вдовьего дома, поблескивал синей сталью венок из трамвайных рельсов вокруг скверика на Кудринской. Как в тумане, шел по Москве Иван Николаевич и видел и не видел, что вокруг. По-разному билось его сердце — то замирало от тоски утраты, непоправимости случившегося, то колотилось, торопясь поверить несбыточной надежде.
Звякали и дребезжали трамваи, спускаясь в низину к Смоленскому рынку, ярко сиял электричеством узкий коридор Арбата, на Зубовском играли на гармошке, а Иван Николаевич все шел и шел в странном забытьи.
А когда вошел в дом — глазам своим не поверил.
За самоваром раскрасневшаяся Симочка, а вокруг стола — половина хомяковского хора да еще дядя Миша, торжественный, самодовольный.
Даша Грохоленко с шумом отодвинула стул, заключила Смольникова в свои медвежьи объятия.
— Спасибо тебе, Ваня, что давеча пристыдил. Ну прямо глаза раскрыл. Не такое теперь время, чтобы артистка себя по кабакам позорила.
В буром бесформенном балахоне, под которым колыхались ее груди и бока, как равновеликие арбузы, с желтым одутловатым лицом, она совсем не была похожа на артистку. Но Иван Николаевич лучше всех знал, как она права.
Зинаида выглянула из-за самовара, тряхнула стрижеными волосами.
— Что кабак, что так — одна помойка. Только я с Егором работать не буду. Он меня по плечу хлопнул. Дескать, одобрил. Меня! Мне Собинов ручки целовал!
Ивана Николаевича тем временем усадили за стол между Дашей и тетушкой Митрофановой, подали стакан крепкого чаю.
— Не сердись, Ваня, — рассудительно говорила Александра Митрофановна. — Очень ты разгорячился сегодня, не поняли мы тебя, оробели… Но сам посуди — светлый путь, новый зритель, а на марках мы будем работать или на жалованье — даже и не заикнулся. А ведь у людей семьи.
Не то чтобы тетушка была более корыстолюбива, чем остальные, но пока не овдовела, жила за купцом Митрофановым, привыкла смотреть в корень и не стеснялась говорить о том, о чем другие думали да помалкивали.