Я вышла к бетонной урне и посмотрела перед собой на больницу. Ветра не было. И воздуха не было. Один из мужчин в голубых перчатках стоял у крыльца и курил. Я не стала с ним здороваться, он бы все равно меня не вспомнил. Он стоял и курил, пока в его кармане не зазвонил кнопочный телефон. Потом он выкинул окурок, сбросил звонок, поднялся на крыльцо и, пройдя мимо меня, вошел в морг.
Я еще немного постояла. Я хотела запомнить это место. Я хотела запомнить это место так, как хочешь вместить в себя красивый пейзаж, хоть оно и было безобразным. Но оно было важным. И оно, как и любое другое важное место, в меня не вмещалось.
Я села в машину и взяла урну к себе на руки. Дальше мне нужно было ехать в пенсионный фонд. Меня туда повезли по степи.
Интересно, думала я, мы уже прокатали триста рублей или еще нет.
Когда я думаю о теле, я вижу эту степь, степь или пустырь. Такой пустырь, как, представляется мне, был в Сибири, там, где мы жили когда-то. Серый пустырь недалеко от почты с выжженной и покрытой пылью травой: то там, то здесь я вижу торчащие из земли осколки бетона и арматуры.
Почему так происходит? Когда вспоминаю тело мамы, я чувствую, что что-то тянет во мне. Это чувство похоже на тоску.
Когда перед сном глажу себя по животу, я вспоминаю маму. Ее полупрофиль и голос. Это воспоминание вызывает у меня чувство горькой утраты. Как будто мамино присутствие в этом мире связано с какой-то ошибкой или нелепостью. Саму себя я ощущаю как случайность. Но я есть. И она была в этом мире.
Степь – это обнаженное тело земли.
Но степь не случайна, и я не случайна. И мама не случайна.
Когда лежу перед сном в темноте, я все смотрю и смотрю в эту темноту и прокручиваю в своем уме картинку из зала прощания. Темный зал прощания с дешевыми тяжелыми стульями, занавешенными окнами и глупой пластиковой музыкой. В самом центре пятно нежно-масляного цвета – гроб, в котором лежит тело мамы. Смотрю на нее, смотрю так, как будто что-то может измениться. Нет, она не оживет, не двинет ртом. Но что-то должно измениться. Картинка в моей голове должна преобразоваться во что-то новое или хотя бы в пустоту. Но пустота не приходит, как не приходит и покой.
Я видела краешек больнично-голубой сорочки под ее смертным платьем. Воротник сорочки лежал на ее вздыбленной грудной клетке. Кто-то своими руками одел ее тело, вымыл волосы, подкрасил и положил в гроб. Сама я к ней прикоснуться не смогла.
Я только протянула к ней внешнюю сторону ладони так, как будто хотела потрогать температуру. Я прикоснулась к ее виску, к тому виску, который целовала на прощанье. Она была как камень холодная, но верхний слой тканей уже подтаял, поэтому я почувствовала, как живой упругости нет, есть только податливая ледяная ткань виска. Я медленно убрала руку. Теперь я все думаю: если бы я надолго прикоснулась к ее телу, к ее руке, лицу, ноге, что бы было сейчас со мной, как работала бы моя память? Может быть, прикоснувшись к ней тщательно, без опаски, приняв своей рукой ее холод и мертвость, я бы ускорила процесс превращения ее в пустоту в собственной голове. Скорее всего, нет. Моя память хранила бы это телесное переживание близости мертвого материнского тела.