После того как мы похоронили маму, тетка подвела меня к пышному кусту кротона в своей квартире и сказала, что этот цветок ей отдала моя мама, когда уезжала в Волжский. Тетка взяла маленькие ножницы и отстригла для меня черенок. Его я привезла в Москву и много позже посадила. Черенок долго не давал корни, а когда дал, еще год приживался в новой почве и климате. Через год после маминой смерти он наконец дал два небольших кривоватых, нетипичных для кротона листа. А потом пошел в рост. Я берегу его больше всех, и меня он больше всех удивляет. Маленькое смелое растение летело вместе со мной в самолете и ехало по сибирской трассе тысячу километров. Потом переезжало из квартиры в квартиру. В нем нет ничего, что могло бы быть связано с мамой. Мама отдала тетке совсем маленькое растение. Но мысль о том, что этот кротон родился от маминого цветка, меня греет. Потом я пошла на цветочный рынок и купила молодую хойю. Девушка-продавщица сказала мне, что, когда хойя цветет, она пахнет медом. Я спросила ее, не пахнет ли она трупом, как мамина хойя, и та немного смутилась от моего вопроса и сказала, что хойи пахнут по-разному, но трупом не пахла ни одна хойя в ее жизни. Мама говорила, что мертвое тело пахнет чем-то сладким.
Я думаю о том, что мама умирала медленно, и мне хочется верить в то, что умирала она как большое тяжелое дерево. Метастаз один за другим разрушали и отравляли части ее тела. Оно было как сложное дерево, которое гибло. Я видела такие деревья в лесу – все усыпанные узлами древесных опухолей, серые, большие. Когда я вижу такие деревья, я думаю о маме. О ней и ее тихом молчаливом умирании и терпении. Оно меня восхищает и ужасает одновременно.
Меня заинтересовала история пациентки Юлии Кристевой, которую она называет Элен. Элен мучилась от постоянных приступов депрессии и меланхолии. Ее выныривания из тяжелых состояний сопровождались жестокими нимфоманическими припадками, после которых она снова уходила на дно своей могилы. Так она называла темноту, в которой была во время депрессивных эпизодов. Я читаю историю Элен и нахожу с ней родство. Кристева пишет об утраченной материнской фигуре, которая приводит женщин к депрессивным состояниям в детстве и взрослом возрасте. Кто знает, может быть, это избегание собственной дочери вызвано постродовой депрессией, неспособностью осознать себя матерью, плохого качества жизни, из-за которого женщина все время фокусируется на быте и выживании, забывая о собственном ребенке. Причиной может служить и то, что женщина переводит свое внимание на более интересующий ее объект – мужчину или других детей. Или, может быть, это вшитая в женщину мизогиния не дает ей любить собственного ребенка женского пола. Как бы то ни было, я чувствую на себе это пятно, эту тень заброшенности собственной матерью. Да, она была функциональной, она кормила меня, водила в школу и лечила, когда я была больна. Но внутри этого строгого мира, наполненного конвенциональными процедурами быта, я чувствовала холод и слепоту по отношению к себе. Сейчас я понимаю, что я была сорняком, который выпололи и выбросили с грядки. Сорняк сопротивлялся смерти и пробил корнями землю, сохранил свою жизнь. Но этот след разрыва все еще остается на мне, смерть манит меня, она завораживает. Та смерть, о которой теперь я пишу, – это не физическая смерть, не остановка сердца, но пространство утраты и завороженность этим пространством.