Ему — простительно, а мне не сходит с рук;
Прообраз Каина, нагрудная гадюка. Нагое
яблоко, надкушенная скука:
Я помню нас в Таврическом саду,
Лежащими, как друг напротив друга;
Ты — с лебединым перышком за ухом,
Я — с косточкой черешневой во рту; И
женский хор, что подле нас аукал, И
угольную птицу на лету.
И ту, которая предвестница беды:
Ату ее, но селится меж ребер:
Поет, сердечная, внутри на все лады,
Чревовещает, хордовая скорби, О том
предательстве, которое в крови.
Жизнь с той поры не линия — кольцо, В чей
обод вправлено одно его лицо.
Таким, как мы, певцам воскресных школ,
Пунцовым мальчикам с опущенными долу,
Спрягавшим яростно французские глаголы,
Немецкие и русские глаголы,
Уже треть жизни выдавшим словам, На
очной ставке полнословым, нам Не удалось
сухого разговора.
Шит белой ниткою, стою в горящей шапке В
глазах того, которого не жалко.
Он поясняет мне обычай этой кражи:
Ни сожаления, ни боли нет, ни даже
Бессильной жалобости — всё — на одного;
Такая полая бессмысленность всего,
Слепое, непроглядное уродство; Он будто смотрится
в дрожащий глаз колодца
С бездонной просьбою — хоть эхом, да утешь.
Но в том молчании — винительный падеж:
Нет никого. Ничто не отзовется.
Теперь бессмысленно пенять на ложный выбор:
Всегда есть тот, кто проиграл и выбыл.
Ведь что твое, само идет к рукам,
Незримо тянется преследующей тенью;
Нет ни замка, ни сени во спасение — Нигде не
спрячешься, но ты мне выдал сам Любовь и
жизнь, и перышко, и птицу.
И холод откровенного листа:
Вины не чувствую. И нужно расходиться.