Воздух — полынный густой непокой,
крик звериный, чаячий, нутряной
предшествует выходу сквозь материю
чужого окостеневшего языка,
покрытого рунами неместного словаря,
мясным-костяным пеплом, сырой землей,
накопленными сквозь вой других воплощений.
Реинтеграция опыта здесь невозможна,
не хватает серого вещества
или совсем иного биологией не задуманного сырья —
механизм нездешнего знания стерт, потерян.
Целительное, чуть вязкое молоко
смывает с беззубых розовых десен мягко, легко
комья подземной памяти, человеческий порошок
тщательно замурованных — вершок за вершком —
в гранитный переработанный щебень.
Деформация в сложное из простого
происходит в попытке преодолеть
протяженность времени, органическую смерть,
осязая слоистую речь, выкликая фактуру слова.
Многоязыкое прошлое наблюдает
чистый необработанный страх, как он есть,
смотрит-смотрит, пока не появится кожа, шерсть,
пока не получит прочный скелет, свеженький, новый.
Концентрированная память ужаса
потихоньку исчезает из головы,
создавая тоненькие извилины,
будто хирургически-осторожные швы,
стирает другие миры, пряча в ладони
древние карты, ветхие фрески.
Теснота черепной коробки, регенерация клеток —
учат хрупкое, слабое тельце мудрому ремеслу забывать.
Открываешь глаза, словно никогда не умел умирать,
становясь легкий, пустой, нерезкий.