Они обычно приходят к утру,
приносят в стеклянных банках всякую ерунду —
толстых мух, жирных червей и называют это наживкой. Раздирают нам раскрытые рты, вспарывают
стальными крюками тощие животы. Страх врастает в липкие плавники,
тянется вдоль позвоночника тонкой прожилкой.
Они счищают блестящую чешую, коптят нас в горячей золе,
машут в воздухе нашими безжизненными хвостами.
Женщины делают тяжелые, молочного цвета подвески,
нанизывая рыбьи кости на крепкие лески — эти косточки когда-то были живыми,
были живыми нами.
Некоторых рыб отпускают обратно в зеленую воду —
немного поплавать, немного пожить, поплеваться жиденькой кровью, подышать речной смертью,
своим же распадом, насладиться всем этим донным, кувшинковым адом.
Мне остается только по-рыбьи выть,
заплывать в каждую иловую, коралловую складку
и безболезненный переход в другой мир ворожить.
Я плаваю в нантакетских водах уже чертову сотню лет,
учусь меньше болтать, больше —
каждого двуногого идиота слушать.
Так нелепо у них меняются лица,
когда они видят мою золотистую чешую,
когда требуют денег, больше денег,
и вернуться с победой на сушу.
Я отправляю их к чертовым моби-дикам, раз они так хотят.
В Нантакете, кроме китовой зрелищной смерти,
мало других желаний.
Пружинистая морская вода, беззубая, тупая цинга
вымывают из них оставшуюся жизнь,
из костей вынимают кальций.
Корабли идут на дно целыми стайками, встретив кита,
потому что на этом шарике еще не родился второй Иона.
Я разгребаю плавниками соленую воду,
плывя в очередной Нантакет,
и вокруг меня ничего нет — лишь океан и тягучий хронос.