Чайковский. История одинокой жизни (Берберова) - страница 145

А чужие края становились ему все более несносны. Каждый раз, когда в Эйдкунене из скверного русского вагона он пересаживался в превосходный немецкий, он давал себе клятву “в последний раз” уезжать из России; он ходил в уборную плакать, чтобы не видели пассажиры, над тем, что ему суждено мыкаться по свету до смерти? Зачем? Он не мог ответить на это. Но в Гамбурге ставили “Онегина”, в Праге “Пиковую даму”, и надо было ехать. Он был известен Европе как симфонист, теперь он становился ей знаком как оперный композитор.

В этих поездках жизнь возвращала ему забытых людей – прежних консерваторских учеников своих он встречал профессорами консерваторий. С Дезире Падилла он виделся на светских раутах. Все эти встречи были похожи на прощания – словно он памятью возвращался к прошлому, чтобы навеки с ним расстаться. Жизнь вернула ему впавшую в детство Воткинскую “сестрицу”, которая теперь проживала в Каменке и думала, что Петруше все еще шесть лет, и однажды ему пришло письмо от Фанни: Фанни, мадемуазель Фанни, после сорокапятилетней разлуки напомнила ему о себе, прослышав о его славе.

Это было почти то же самое, как если бы его покойная мать вернулась к нему. Фанни просила о свидании, вспоминала воткинские годы, спрашивала про всех родных. Она помнила все, сохраняла его детские тетрадки. Он несколько дней не мог прийти в себя: как, неужели она жива, неужели он увидит ее, и оживут лучшие годы его жизни: брат Коленька, неизменный товарищ игр; уральские черные ночи страшных сказок; материнская рука на его вихрастом затылке, санный путь по берегу Камы. Детство… Он обещал ей в первую же поездку за границу навестить ее, но только через полгода, проездом из Базеля в Париж, заехал в Монбелиар.

Маленький городок со старой церковью и главной улицей, обсаженной деревьями, показался ему похожим на русский заштатный городок. В тихой улице ему указали на мещанского вида домик. Когда он вошел, к нему навстречу поднялась толстая старушка, лет семидесяти, с красным лицом. Он узнал ее сразу. “Пьер!” – сказала она тихо и заплакала. Заплакал и он. Она усадила его в кресло, расспросила про всех, даже про тех, кого он сам давным-давно забыл. Она вспомнила его мать, вместе с его детскими дневниками вынула несколько старых писем к ней Александры Андреевны. Он смотрел на нее, на ее, без единого седого волоса, маленькую, аккуратную прическу, на ее живые движения. И из жизни своей, из этой томительной, страшной и чем-то неполной симфонии выводил памятью волнительную, пронзительную тему, начинавшуюся тогда, когда он был “стеклянным мальчиком”, когда впервые для него зазвучала ария Церлины из Моцартова “Дон Жуана”, сыгранная старой оркестриной, в которой сипели и хрипели валы; когда заезжий польский офицер играл ему мазурки Шопена – еще до болезни спинного хребта, полученной по наследству от дедушки Ассиера, до туманной и роковой встречи, на заре юности, с таинственным, обольстительным проходимцем Пиччиоли.