Иногда жена отваживалась робко представлять ему доводы о бесплодности всех таких хождений, так как «сама Судебная Палата» отказала в освобождении. Блиндман терялся, но все же со слезами на глазах умолял её: «мой мили жена, я прошю тебе — ходи, ну, ходи! Скажи: так и так, господин граф, господин генерал, мой бедни муж завсем не винуват, его послали у турму понапрасну… Ну, и плачь, плачь! Он будет тебе жалеть, будет за меня просить, я знаю, будет, — это верно!»
Блиндман, которому в своё время, как говорили, сошло немало плутней с рук, и теперь, несмотря на то, что попался в руки «нового суда», никак не хотел потерять веры во всемогущество графа такого-то и генерала такого-то.
Параллельно с колебанием его отношений к жене, сообразно получаемыми им извне известиям и заново всегда возгоравшимся в его собственной душе надеждами, шли и его отношения к самому Господу Богу. Это были весьма характерный для верующего еврея, — в высокой мере интимно — субъективные и личные отношения к самому Иегове, который непременно должен был самолично приложить руку к тому, чтобы его, Блиндмана, выпутать из судебно-тюремной западни.
Начиналось обыкновенно с того, что с середины недели Блиндман становился необыкновенно сосредоточен, задумчив и молчалив. С четверга он принимался поститься, не принимая ничего в пищу, кроме одной селёдки за целый день. При этом он усиленно молился по несколько раз в день, удаляясь для этого в дальний уголь бокового коридора, облачаясь в полосатое покрывало и крепко-на-крепко затягивая ремнём свою обнажённую руку. Он молился со страстью, со слезами, с заклинаньями и разными обещаниями и обетами перед Богом. Так продолжалось вплоть до субботы, которую он переживал в каком-то особо торжественном ожидании, полном счастливых предзнаменований. Иногда он даже проговаривался товарищам: «у понедельник я поставлю угощенье, во вторник или в среду меня освободят, — увидите»!
Но наступал следующий день — воскресенье, день обычного свидания с женой, и Блиндман возвращался в камеру мрачнее тучи, неистовый и яростный. Он поднимал кулаки, грозил ими самому небу, изрыгал хулы и ругательства. Если бы он был язычником, он, несомненно, тут же нещадно высек своего бога.
В тот день он становился прожорлив, досадовал, если нельзя было достать вина, так как не прочь был и выпить. К вечернему чаепитию он заказывал все самое дорогое и лучшее. На всём он был готов поставить крест, все ему было нипочём, так как в такие минуты он утверждал, что «Бога, все равно, нет, нет и не будет». В течение вечерней общей игры Блиндман, отличавшийся обыкновенно сдержанностью, старался превзойти всех своею шумливою весёлостью. Он ни за что не желал уступить пальму первенства даже «митрополичьему певчему» Попову, изображавшему «выводного жеребца русской породы», на котором ездил «американский скиталец», и, в свою очередь, просил «скитальца» ввести ещё новый номер в программу вечернего увеселения. В качестве «дрессированного на свободе жеребца арабской породы» Блиндман с азартом и увлечением прыгал через барьер, брал препятствия и вообще вёл себя, как школьник.