Момент Макиавелли: Политическая мысль Флоренции и атлантическая республиканская традиция (Покок) - страница 501

.

С учетом всего сказанного я и говорю о значимости подхода, сформулированного Эндрю Флетчером еще в 1698 году1391. Будучи горячим сторонником распространения торговли, – будучи в числе тех, кто поддерживал шотландскую колонизацию Дарьена, – он сомневался, не приведет ли развитие торговли и потребления к отказу от чего-то существенно важного для человеческой свободы, а именно от владения оружием и имуществом, обеспечивающим социальную основу для ношения оружия, – необходимых, чтобы человек мог лично участвовать в касавшемся его управлении. Как мы уже видели, в ответ на подобные сомнения Даниэль Дефо утверждал: человеку достаточно иметь представителя в парламенте, следящего за злоупотреблением властью со стороны государства, теперь ведавшего армией, и общество, основанное на личном владении оружием, будучи воинственным и бедным, делилось на хозяев и рабов. Перед нами спор между прямой и представительской демократией, и мы близки к оппозиции между позитивной и негативной свободой; и в то же время это дискуссия между двумя историческими моментами структурного напряжения, характерного для «момента Макиавелли» в этом смысле. Человек, располагающий средством обеспечить себе свободу, склонен скатываться в варварство, не находя опоры в свободе других людей; человек, чья свобода заключается в возможности проявлять различные способности и таланты, но который при этом никогда не собирает их в единое целое и тем самым лично не участвует в деятельности на благо общества, идет по пути прогресса, который в конечном счете приводит к коррупции. Тогда он обнаруживает, что оказался под властью тирании. В истории нет идеального момента, и хотя мы можем представить себе тип свободы, состоящей в том, чтобы благоразумно балансировать между полюсами древности и современности, реализация такой свободы зависит от сохранения целостности личности, необходимой для действия в истории, тогда как история превратилась в процесс, который делает эту целостность ненадежной. Так возникает узнаваемый вариант историзма, который можно увидеть в трудах многих мыслителей XVIII столетия.

Я указываю на спор между древней и новой свободой; если первая предполагает, что личность действует непосредственно, то вторая подразумевает наличие многообразных опосредующих действий, позволяющих связывать людей в общество, – свобода ежа, который знает себя, но может не знать никого другого, противостоит свободе лисы, которая знает так много, что у нее может не остаться ничего своего, что бы она могла знать1392. Этот спор сродни дискуссии между «позитивной» свободой, в которой самоутверждение выглядит как нечто древнее и варварское, и «негативной» свободой, при которой свобода от ограничений не предлагает четкого ответа на вопрос, кого именно ограничивают или освобождают. Однако эта линия дебатов резко отличается – в том смысле, что нуждается в совершенно другом нарративе, – от истории «негативной свободы», которая излагается в терминах права, естественного, конституционного или позитивного, благодаря чему человек обретает правá и определяет свою свободу через их существование. Разумеется, свобода, понятая как