Казалось, что кто-то явился перед ним, потому что он опять прошептал: «Слушаю, слушаю».
– Женщина, – сказал «пророк», обращаясь к старухе, – сейчас Лай-Лай-Обдулай явился мне, хочет он, чтобы нагие бабенки плясали вокруг него. Изрекай всем в Зеленом Раю про желание бога и как молиться ему предпочтительней… Ступай, женщина.
Парамон повернулся и быстро зашагал куда-то, хромая и опираясь на палку.
Опять наступила ночь, тихая, голубая, с пробегающими по земле и морю миллионами лунных лучей. Зеленый Рай спал, и только Парамон, терзаемый своими планами о будущем маленьком царстве, шагал от новых строений в свой прежний дом, находящийся в конце деревни.
Кроме этого дома у него был и другой, новый, и назывался домом начальника веры: там в маленьких комнатах находились арестованные.
Не доходя некоторого расстояния до дома, он вдруг остановился, прислушиваясь к доносившимся до его слуха голосам.
– Андрюша, милый… Как от черта-то моего укрыться нам… Не хочет он развод дать, а теперь особливо, потому все пошло по-иному… Одурели все от страха и свобода-то утекла, значит, и веселья никакого, и смеха нет уже… и в Зеленом Раю нашем тошно, скучно… Запуганы все, и словно ходячие мертвецы, право, и слова веселого не услышишь… Со старым козлом моим не очень пошутишь теперь… Боюсь его, взглянет и холод пробегает в теле… Андрюшечка, милый, убежим с тобой… В пустыне хоть или в лесу дремучем… Только бы без козла старого… И буду тебя любить, вот так, вот так… зацелую…
Стоя неподвижно, Парамон только просунул голову в чащу листьев и замер. Тело его как бы окаменело, лицо сделалось мертвенно-бледным, с искривившейся в выражении злобы нижней челюстью, и только глаза сверкали страшным светом.
– Он самый, козел-то твой, начальником, значит… Куда уж в лес-то… Полагаю, этот самый козел может того… этого… между прочим… и похлестать… – Я тебя целую, а ты вон как – козла пугаешься… Андрюша, милый, похоронишь меня, если так… удавлюсь я… Зацелую тебя, заласкаю…
Обвившись руками вокруг шеи Андрея, Василиса впилась красными губами в его губы, и долго ничего не было слышно. Мужчина и женщина, сидя на траве, мерно покачивались, как бы в избытке наслаждения. Парамон смотрел, и в то время, как в груди его клокотали яростные чувства, ревность, точно тысячи огненных языков, подлизывая грудь его, нашептывала: «Убей! Убей!», и в холодной голове его складывался монолог по адресу Бога такого рода:
«Нет, не убью, Папаша… Ты-то, коршун хохлатый, сразу любишь кровь выпускать: сладость это невеликая… Кровь надо выпускать с толком: каждая капля сладка, как мед, и я потешусь… козел старый, оба говорят; а Ты бы, Отче, простер руки да за рога меня и перебросил к себе в шатер: я бы рогами этими в Тебя… Зачем сотворил таким… у-у-у, коршун… Слышишь Ты, милуются как… Огненные бичи пусть лучше щелкают на моем хребте, чем поцелуи в воздухе… Носы, губы, языки – как прилипли-то, и тянут мое сердце клещами… у-у-у… зубами бы ее загрызть… Долго я вас подстерегал, теперь час пробил… Потерзаю, потерзаю… Похерил я проклятую свободу и заместо ее кнутики, кнутики… Она пила мою кровь – свобода эта, и Василиса через нее рогатым сделала… У-у-у, рогатый пророк… а Зеленый Рай все-таки под моею пятою, и давлю его… Губы разлепились, легче дышать стало».