Проза Лидии Гинзбург (Ван Баскирк) - страница 18

. Как водится у многих юношей и девушек, литературную деятельность она начала с сочинения стихов и даже заслужила похвалу Николая Гумилева[60]. Однако, даже когда Гинзбург называет свой первый год в Петрограде многогранным «уроком» – «и студия, и вечера поэтов, и музеи, и город», – она все же подытоживает, что все ее достижения были «странно отрицательного свойства»[61]. Ее все еще обуревала неразделенная любовь (см. главу 3), а пробиться в литературные круги не удалось. После того как ее не приняли в университет, Гинзбург летом 1921 года вернулась в Одессу. Но не рассталась с твердым намерением оставить в прошлом «несерьезный» город юности, чтобы реализовать свои таланты на практике[62]. Вспоминаются слова, которые Эйхенбаум произнес через несколько лет, приехав в Одессу. Гинзбург записала их так: «Не понимаю, – сказал мне Эйхенбаум задумчиво, – как это вы могли от моря, солнца, акаций и проч. приехать на север с таким запасом здравого смысла. Если бы я родился в Одессе, то из меня бы, наверное, ничего не вышло»[63].

В октябре 1922 года Гинзбург была принята в Институт истории искусств и снова перебралась в Петроград. Поступить в институт ей помогли одесские друзья, которые уже обосновались в Петрограде[64]. Она вела образ жизни нищей студентки (в городе, где население в целом сильно обнищало) – жила у друзей семьи или ненадолго арендовала комнату у тех, кто сам снимал жилье;[65] иногда ей присылал деньги дядя Марк.

Гинзбург утверждала, что весной 1923 года, когда Юрий Тынянов расхвалил самый первый ее доклад на семинаре, она всецело и всерьез избрала стезю литератора[66]. Если блистательный ученый подтверждает, что у вас есть талант, это вселяет опьяняющий восторг пополам со страхом[67]. В дневнике она отмечает: «Мне удалось то, что удается далеко не всем – найти дело, которое мне нравится и которое мне подходит, дело которое мне удается, и которое может быть мне будущее; я убедилась (наконец-то объективно) в том, что у меня есть силы творческие, м. б. и большие, но уже во всяком случае такие, которые на улице не валяются». С другой стороны, будущее – теперь, когда оно воплотилось в реальность, вместо того чтобы существовать только в мечтах, – неизбежно выглядело куда более тусклым, чем ее подростковые грезы: «Я верила, что я стану новым необычайным человеком, в новых необычайных условиях». (Чтобы мы случайно не подумали, что речь идет об утопическом «советском новом человеке», Гинзбург уточняет: «Новoе-то должно было быть внешне и для других, для меня же, этот человек был родной и знакомый тот идеальный человек, которого я вынашивала в себе».) «А теперь, – продолжает она, – мне все тверже кажется, что того человека и тех условий уже никогда не будет». Она продолжает воспринимать себя как «человека морально запутанного; ‹…› человека, для которого закрыта большая дорога личной жизни»