— Куда же мы пойдем? — все еще смеясь, спросила она.
— Куда хочешь.
Он отдавал себя в ее руки, и она не знала, как с этим бороться.
У Графа, к которому заявились они, и сам Граф, и его брат, и товарищ Графа, и молоденькая курортница улыбались, поглядывая понимающе на них. Не только Сурен — все, кто видел их, считали их парочкой, и надо бы как-то поправить это, но она не знала, как. И, кроме того, приятно было, пусть сегодня, пусть до вечера, когда, наверное, состоится серьезный разговор, почувствовать себя в роли возлюбленной, оберегаемой, балуемой. Пока ведь ничего не сказано, не перейдены границы.
В парк отправились вшестером. Спустя час, в который она вовсю веселилась, а Сурен через силу улыбался, он шепнул ей, не вытерпев: «Удерем?»
И опять Ксения, понимая, что делает не то, согласилась. Чтобы успокоить совесть, она завела разговор о Таньке: какой это человек, какая девушка. Сурен охотно поддакивал, но ведь так же он поддакивал бы, какую бы свою подругу она ни хвалила.
На них оглядывались.
— Это на тебя! — говорил с гордостью Сурен.
— Нет, на меня никогда не смотрят — это на тебя.
Но знала, что оглядываются не на него и не на нее — на них вместе: высокий, мужественный Сурен и она — хрупкая, с косами, уложенными кольцами на ушах, в черном платьице в мелких цветочках — сквозь прозрачную черноту маркизета видны тонкие плечи, и мелкие цветы словно цветут на самих плечах.
Интересная женщина лет тридцати посмотрела на Сурена пристально, и Ксения словно ненароком взяла его за руку, заметив с удовольствием и то детское, покорное и доверчивое выражение, с которым он подвинулся к ней, и то взрослое, мужское, — понимающее и снисходительное, — с которым взглянул Сурен на женщину.
В глубине парка, где людей в этот час почти не было, они сидели на скамейке в тени деревьев. Песок на дорожках был желтый-желтый, квадратно стриженные кусты — плотны, цветы в большом цветнике яркие, птицы порхали и перекликались, бабочки летали — утро штраусовской любви да и только. Опять время было просторно, как в день ее приезда в Джемуши, но не мешковато, а так, словно в один этот день можно было прожить долгую безмятежную жизнь. Каждая минута радости была окружена тремя, а то и четырьмя ленивыми скучноватыми минутами, но без них радость была бы пожалуй торопливой — эти совсем пустые минуты нужны были, чтобы ничто не комкало спокойно растворяющиеся концы счастливых минут (так целое небо нужно нешироким заре и закату, чтобы полнота красок спокойно сошла на нет).
Между тем послеобеденный сон курортного городка, когда к источникам ходят с бутылками и бидонами только деды, санитарки да женщины из народных ванн, поодиночке, просто одетые, распаренные, — закончился, на дорожках замелькали нарядные платья, зазвучали кокетливые голоса, баян на площадке после невнятных разминочных звуков заиграл: «Моя белокрылая, милая, милая». Штраусовская жизнь кончилась, но день еще был велик и ласков.