— Постой! Погоди! — твердила Ксения. — Только ничего не решай заранее! (словно Милка могла прямо отсюда отправиться к какой-нибудь бабке).
Вышли на свежий воздух. На улице Милка оживилась, принялась сходу кокетничать. Крашеные ее щеки выглядели вполне естественно — совершенно в цвет ее прежнему румянцу. Ксения молчала, чуть ли не обиженная. Она была точь-в-точь влюбленный, который после трагического разговора видит оскорбительное веселье возлюбленной и при этом боится выдать, что сердится — как бы не было еще хуже. Милка кокетничала, но была какая-то отяжелевшая, хотя живота еще и в помине не было. Что же там, внутри Милки — червячок, завязь в цветке? А матка, интересно, какая она: цветок, стручок, раковинка, плоский мешочек? И еще — удивление, в котором никогда никому не призналась бы: так, значит, все-таки, правда? Значит, существует и матка, и эта самая интимная жизнь? Все она знала умом, куда как знающая была, а вот на деле и до сих пор — в свои-то почти двадцать лет! — не верила до конца. Ну да чепуха все это. Главное, во что бы то ни стало, — неужели у нее, упрямой, настырной, яростной, не хватит на это решимости и сил? — отстоять ребенка! Если Милка выберет аборт, этого ребенка настолько не будет, что даже вспомнить будет не о чем! Если оставит, это станет такой явью, которая вберет в себя все другое!
Она увязалась вслед за Милкой к ней домой, внушала, что Милка не должна делать аборта — потому что кому она тогда нужна, бездетная, а ведь это девяносто процентов — после первого аборта бездетными становятся. Говорила, что они с Милкой снимут комнату и вдвоем воспитают ребенка, а если Милка не хочет, пусть она только родит и отдаст ребенка ей, Ксении — так Ксении даже лучше, замуж ей не хочется, а ребенка она бы хотела. Милка смеялась над ней, а Ксения сердилась: до чего все у людей в мозгах перевернуто — черт знает какая чепуха разумной считается, только не то, что на самом деле разумно! Наконец, у нее был и еще аргумент: что ведь в любой религии это не зря грехом считается — убить неродившегося ребенка. И тут уж Милка сердилась, не зря, видно, Ксения подозревала в ней тайную религиозность. Тут уж Милка наскакивала на Ксению: а это не грех — сверх больной сестры повиснуть с младенцем на шее у матери, а ведь у матери вся и надежда-то — на нее, Милку, из последних сил тянется, учит ее, а она: нате вам подарочек? И тут Ксения возвращалась к началу: да ни на ком они не повиснут, сами воспитают, пойдут работать в конце концов!
Несмотря на категорический запрет Милки, на другой же день Ксения разыскала Семена, взяла с него, улыбающегося, клятву молчать — так, чтобы до Милки ни в коем случае не дошло. Пригрозила, что поднимет на ноги и партком, и всю Академию, генералитет и ЦК партии, если Милка сделает что-нибудь с собой или с ребенком («Мне это противно, и все-таки я сделаю так, клянусь чем угодно!»)