Из моего дневника можно видеть, насколько я мало интересовался всем тем, что не имело отношения к войне с немцами, и как я нехотя шел в сторону политики. Даже после прекращения мною дневника это явление еще резче проявлялось.
Как я уже выше говорил, меня всегда интересовало прошлое Украины, но я никогда не интересовался новейшим украинским движением.
Когда в феврале и марте 1917 года, стоя с 34-м корпусом на позиции у Стохода в Углах, я впервые читал в «Киевской мысли» об украинских демонстрациях, мне это не понравилось, я подумал, что это работа исключительно наших врагов с целью внести раздор в нашем тылу. Когда в «Киевлянине» появились статьи против этих демонстраций, я с этими статьями соглашался.
Помню, что по этому поводу пришлось спорить с моим адъютантом Черницким, который, воспитываясь раньше в Киевском университете, теперь, слыша про украинские демонстрации, придавал им большое значение. Адъютант Черницкий был скрытый враг России, как поляк, и поэтому в этих вопросах я ему не доверял. Вспоминаю затем, что в конце апреля я ездил как-то в штаб командующего армией Балуева и по дороге туда остановился в Сарнах, где провел несколько часов в Конной Гвардии, стоявшей там на охране железной дороги. В разговоре с офицерами мне как-то Ходкевич, поляк, сказал, что я должен был бы принять участие в украинском движении, что я могу быть выдающимся украинским деятелем, гетманом даже, и, помню, как это мне казалось мало интересным. В мае и июне я ни разу не вспомнил про украинство, если не считать, что в начале мая, как-то проезжая в автомобиле из штаба 16-го корпуса в Коломыю, где стоял мой штаб, я подвез по дороге какого-то солдата, который был назначен депутатом от украинцев на первый Войсковой Украинский Съезд. Этот солдат меня спрашивал, как я смотрю на вопрос, нужно ли теперь украинцам выделяться из частей и образовывать отдельные части. Я ему ответил, что считаю это пагубным с точки зрения нашей военной мощи, что переформирование военных частей почти под огнем противника последнему на руку, что таким образом мы только расстроим окончательно нашу армию. Он ушел от меня, когда я подъезжал к Коломые, и я забыл про этот разговор.
Уже после нашего последнего наступления, когда корпус мой отошел в резерв, штаб мой был в Мужилове. Было это около 29-го июля, ко мне приехал некто поручик Скрыпчинский, украинский комиссар при штабе фронта, и предложил мне, с согласия главнокомандующего, Гутора, украинизировать корпус. Человеком он мне показался приличным, очень умеренных воззрений, я с ним разговорился и спросил его, почему он именно ко мне обратился. Он ответил, что украинизации свыше сочувствуют, так как здесь играет большое значение главным образом национализация, а не социализация, в украинском элементе солдатская масса более поддающаяся дисциплине и поэтому более способна воевать. Обратился же Скрыпчинский ко мне потому, что мой корпус в данное время был очень малочисленным (верно, в последнем наступлении он понес большие потери, особенно в 23-ей дивизии), и потому, что я, Скоропадский, сам украинец. Я прекрасно помню, что ответил ему скорее отрицательно, указывая на то, что боюсь, как бы украинизация не расстроила окончательно мой корпус, что же касается того, что я украинец, то верно то, что я очень люблю Украину, но что мало знаю и совершенно не сочувствую тому украинскому движению, которое тогда господствовало, что оно слишком левое, что из этого никакого добра не выйдет, что я сам «пан», а все это движение направлено против панов, что, таким образом, я никогда не смогу слиться с остальными вожаками движения. Я помню также, что я ему решительно не отказал, а сказал, что подумаю и, во всяком случае, прежде чем дать ему определенный ответ, должен лично узнать мнение по этому вопросу моего командующего армией, Селивачева, и главнокомандующего, Гутора. Он уехал.