. И в примечании, сделанном им в 1855 году, он сознательно бросает вызов существующим порядкам, отвергая и не принимая их: «Победу Николая над пятью торжествовали в Москве молебствием. Середь Кремля митрополит Филарет благодарил бога за убийства. Вся царская фамилия молилась, около нее сенат, министры, а кругом на огромном пространстве стояли густые массы гвардии, коленопреклоненные, без кивера, и тоже молились; пушки гремели с высот Кремля.
Никогда виселицы не имели такого торжества, Николай понял важность победы!
Мальчиком четырнадцати лет, потерянным в толпе, я был на этом молебствии, и тут, перед алтарем, оскверненным кровавой молитвой, я клялся отомстить казненных и облекал себя на борьбу с этим троном, с этим алтарем, с этими пушками. Я не отомстил; гвардия и трон, алтарь и пушки — всё осталось; но через тридцать лет я стою под тем же знаменем, которого не покидал ни разу»[73].
И. С. Нович дает оценку юношеских торжественных обещаний в последующей судьбе Герцена и Огарёва в сопоставлении с клятвами других молодых людей той поры. Показательно, что для одного из сравнений он приводит пример маленького Каткова — впоследствии «самого яростного врага и ненавистника Герцена», который в известном письме Александру II признавался, что он «призван как-то особенно послужить» будущему царю. Исследователь полагал, что такие верноподданнические обещания нередки были в среде дворянской молодежи тех лет и более поздних времен. Нович обращает внимание на то, что подобные клятвы вообще были характерны для русской литературной традиции, в особенности, как он пишет, «для линии свободолюбивой русской поэзии» — Пушкина, Рылеева, Лермонтова. К ней он относит и тургеневскую аннибалову клятву — бороться своим пером с крепостным правом. «И не только в литературной, но и прямо политической традиции русского революционно-освободительного движения вплоть до ленинского обращения в „Искре“ в 1901 году к молодежи дать аннибалову клятву борьбы за освобождение народа от деспотизма», — заключает автор[74].
Детство и отрочество Ивана Сергеевича Тургенева тоже вряд ли можно считать безоблачным и счастливым, о чем он сам неоднократно говорил и писал позднее. Нескучный сад, Воробьёвы горы, окружающие его влюбленного героя в повести «Первая любовь», или быт усадьбы на Остоженке стали не образами света и добра, а приобрели черты тревожного, драматичного и противоречивого мира дворянской семьи. В них проглядываются сложные коллизии реального взросления писателя, проходившего в Москве, но чаще в провинции — в фамильной усадьбе Спасское-Лутовиново, что находилась в десяти верстах от уездного города Мценска Орловской губернии.