«Последние новости». 1936–1940 (Адамович) - страница 160

Отрадно в сборнике то, что это добропорядочная «литература», спокойная, уверенная, рассчитанная на продолжение, на усовершенствование, — как в нормальные времена, в нормальных обстоятельствах. Досадно, что есть в присмановских стихах и налет литературщины. Невозможно поощрять и приветствовать, конечно, превращение лирики в исповедь, в завещание, в какой-то расслабленно-тревожный шепот — как случилось с некоторыми из одареннейших эмигрантских поэтов… Но такое превращение можно понять. Если бы в основе «Тени и тела» лежало мужество, преодоление, воля, сила, — все было бы отлично! Страшновато, однако, что бесстрастие тут не завоевано, а просто внушено жизнеощущением, близким, кажется, к тому, которое вдохновило когда-то теоретиков «искусства для искусства».

<Надсон. — «Delivrance» Луизы Вейсс>

Прошло полвека со дня смерти Надсона. «Как мало прожито, как много пережито» за эти десятилетия! Надсон от нас сейчас очень далек, и едва ли в каких-либо сердцах и сознаниях сохранился еще хоть отблеск, хоть отзвук того восторга, который когда-то возбуждали его стихи.

Было время, когда имя Надсона ставили рядом с именем Некрасова и когда считалось несомненным, что любовь к одному подразумевает и влечение к другому. Объединял признак гражданственности. Некрасов противостоял Фету, как Надсон — Случевскому или Фофанову, и кто был противником теории «искусства для искусства», тот почти механически зачислялся в некрасово-надсоновские поклонники. На одной стороне были цветы, мечты, юные девы и вообще всяческие красоты, на другой — мрак произвола и цепи рабства. Оба лагеря одушевлены были одинаковым взаимным презрением.

Годы навели порядок во всех этих спорах. Когда на похоронах Некрасова раздались голоса из студенческой толпы, что «он был выше Пушкина, выше Лермонтова», и Достоевский в своем «Дневнике писателя» разъяснял увлекающейся молодежи, кому какое принадлежит место в нашей литературе, ценители изящного чуть ли не все поголовно были убеждены в том, что ни в «Рыцаре на час», ни в «Русских женщинах» поэзия и «не ночевала». Владимир Соловьев утверждал, что своим шумящим «балаганом» Некрасов «обманул глупцов», — с уверенностью человека, перелагающего в рифмованные строчки аксиому. Даже те, которые сочувствовали общему направлению некрасовского творчества, признавали, что, разумеется, художник он был слабоватый, уступчивый, не идущий ни в какое сравнение с истинными служителями муз, возжегшими в сельской тиши, вдали от суетных тревог и раздоров свои прекрасные «вечерние огни»… Последним откликом таких настроений явилась любопытнейшая анкета о Некрасове, проведенная Корнеем Чуковским среди петербургских литераторов в 1919 или в 1920 году. Поэты, начиная с Блока, — ответили не только положительно, но и благоговейно. Один Максим Горький высказался резко-отрицательно: поистине, «своя своих не познаша!». Горький, который, казалось бы, должен был быть к Некрасову ближе кого-либо из своих сверстников, разошелся в оценке его не только с Блоком или Андреем Белым, но и с Мережковским, Брюсовым, Бальмонтом (прекрасная статья «Сквозь строй»), Зинаидой Гиппиус. Именно ему поэзия казалась поэзией лишь в ореоле условной поэтичности. Именно он остался глух к трагическому дару Некрасова и не вслушался в этот голос, «шуму вод подобный».