«Последние новости». 1936–1940 (Адамович) - страница 203

«Современные записки», книга 63. Часть литературная

Новые главы алдановского «Начала конца» уводят нас от советских сановников и дельцов в кабинет одинокого старого французского писателя Луи-Этьена Вермандуа. Действия нет никакого. Усталый умный старик сидит за столом и думает. Но Метерлинк правильно заметил много лет тому назад, что размышления человека, неподвижно сидящего вечером у огня, — материал более благодарный для истинной литературы, нежели самые невероятные приключения самого отважного авантюриста. Мода может меняться: на то она и существует, чтобы прельщаться сегодня тем, что высмеивалось вчера. Бывают годы или десятилетия, когда пристрастие к происшествиям считается признаком «хорошего тона» и особо изысканного вкуса. Но по существу — пропасть нельзя заполнить ничем, и Метерлинк лишь поставил точку над «i», обозвав любителей приключений «дикарями». Одним скучно, когда человек размышляет в ущерб действию. Другим, когда человек действует, не успевая ни о чем думать… К литературе все же ближе те, кому, скажем, дневник Амиеля интереснее похождений Шерлока Холмса.

Кстати, размышления и весь внутренний облик Вермандуа смутно напоминают Амиеля, хотя это Амиель, тронутый мольеро-франсовским ядом, утративший моральную настойчивость, способный лишь представить себе или просто назвать то, чем тот действительно жил, «горел». Вермандуа собирается писать роман из древнегреческого быта и мучительно чувствует «оперность» своей затеи. «Об этом писать роман глупо, совестно и незачем… Надо было бы написать хоть одну настоящую книгу о настоящих вещах, написать ее, не думая о публике, не думая о критике». Он вспоминает Толстого. Но Толстой писал «органически» — и, «главное, он любил то, что описывал»… «Без органичности, без радости жизни, без любви, хоть к части того, что описываешь, нет и не может быть искусства. А я, если бы хотел писать органически, то прежде всего вывел бы старого, скучного, усталого парижанина, которому под семьдесят лет, надоела вся его работа, вся его жизнь, комедия славы, комедия света, комедия политики и которому в жизни остались интересны только очень молодые женщины, не желающие на него смотреть. Может быть, это и было бы искусство, но от такого искусства надо бежать подальше».

Вермандуа откровенен — да и кого ему стесняться, раз говорит он сам с собой! Именно эта откровенность, соединенная со стремлением «написать хоть одну настоящую книгу», вносит в его размышления значительность и приближает их к одному из самых тревожных вопросов творчества. В самом деле, о «настоящей книге», т. е. о том, чтобы хоть раз в жизни сказать всю правду (с судебной оговоркой: «и только правду»), мечтает всякий подлинный писатель. Расплывчатое понятие правды «вообще» при мало-мальски честном контроле неизбежно суживается до правды о самом себе. И вот тут-то и возникает препятствие, которое пугает Вермандуа. Хорошо было Толстому добиваться искренности: он ничем не рисковал, он обнажал перед всем миром душу, которой весь мир в ответ любовался, и Толстой был слишком умен, чтобы обольщаться насчет такого результата всех своих исповедей. Но и Икс, и Игрек, и N. N., может быть, тоже хотят искренности. Если они талантливы — их тянет к «оперности», т. е. к сочинительству, в котором можно принять какую угодно позу и которое принесет славу, почет, хвалебные статьи, прочувствованные некрологи. Никто не знает, что если бы высокодаровитый поэт такой-то или почтенный романист такой-то взял да рассказал бы, что у него происходит в сердце, какие ему приходят мысли, то и высокодаровитость, и почтенность полетели бы к черту, и многим, пожалуй, стало бы чуть-чуть скучнее и страшнее жить…