, а искренне и свободно пребывает в этих своеобразно-возвышенных сферах. Приведу первую любовную сцену из романа. По типичности своей она просится в антологию:
«Тоня с любопытством слушала. Он забыл свое смущение и говорил с ней, как старый знакомый. Никто из них не заметил, как в дружеской беседе они просидели несколько часов. Наконец Павка опомнился и вскочил.
— Ведь мне на работу уже пора. Вот заболтался, а мне котлы разводить надо!
Тоня быстро поднялась, надевая жакет.
— Мне тоже пора, пойдем вместе!
— Ну, нет, я бегом, вам со мной не с руки!
— Почему? Мы побежим вместе, вперегонку, посмотрим, кто быстрей!
Павел помчался за ней.
— В два счета догоню, — думал он, летя за мелькающим жакетом, но догнал ее лишь в конце просеки, недалеко от станции. С размаху набежал и крепко схватил за плечи.
— Есть, попалась, птичка! — закричал он весело, задыхаясь.
— Пустите, больно! — защищалась Тоня.
Стояли оба, запыхавшиеся, с колотившимися сердцами, и выбившаяся из сил от сумасшедшего бега Тоня чуть-чуть, как бы случайно прижалась к Павлу и от этого стала близкой.
Сейчас же расстались. Махнув на прощанье кепкой, Павел побежал в город».
Тут все: и деловая озабоченность, и стыдливая сдержанность чувства, и здоровая спортивность, — все, что должно предохранить любовь от каких-либо искажений. О любви тоже, как о гражданской войне, писали многие. Но получались лишь «расслюнявленные размышления над проблемой женских волос», как выразился Безыменский об одном из романов Юрия Либединского. Островский написал любовную историю, не то чтобы правдивую и верную, как говорится, «перед лицом вечности», но верную перед лицом партийной морали и эстетики. Он даже ухитрился внести в эту мораль и эстетику привлекательность, которой они не отличались.
Второй роман Островского «Рожденные бурей» остался незаконченным. Название родственно названию первой книги, но тут уже перед нами не автобиография, а вымысел. Эпоха почти та же — конец войны, начало революции.
Написана книга, пожалуй, зрелее, нежели «Как закалялась сталь». Но без того одушевления, — и если не критика, то читатели это откровенно отмечают. Критика, подчиняясь указаниям свыше, согласным хором называет Островского замечательным и чуть ли не гениальным романистом — и оплакивает в его лице великую надежду русской литературы.
По совести, никак нельзя с ней в этом согласиться. Островский — не столько художник, сколько явление, несомненно, выделяющееся на общем советском фоне и достойное того, чтобы его запомнить. Книги Островского оживлены его личностью — ничем другим.