«Последние новости». 1936–1940 (Адамович) - страница 238

Тут с того момента, как произнесено это слово, не место больше никаким насмешкам, никакому эмигрантскому высокомерию. Если некоторым советским писателям кажется, что они разрешили самый «проклятый» из проклятых вопросов, рано или поздно они увидят, что это еще не совсем так. Но всякая попытка достойна внимания — тем более что у нас даже и попытки кончились… А именно в том, что составляло основу послереволюционного русского жизнеощущения, именно в опыте «масс», взятом в его очищенном, возвышенном, лишенном механического оттенка виде, было как будто кое-что такое, что смутно обещало возможность решения. По крайней мере Лев Толстой, великий специалист в этом деле, успокоился лишь на приблизительно таком ответе.

Советская литература неизбежно должна была задеть тему смерти. Ну, раньше была революционная горячка, энтузиазм, горизонты, битвы — и для таких раздумий не оставалось времени. Ум был занят другим. Но теперь настала «счастливая жизнь». Успехи и достижения. Дружба объединенных народов. Общий труд на общее благо. Но что если хоть одному из «трудящихся» придет в голову то, что приходило людям в голову, с тех пор как мир стоит: к чему работать, бороться, волноваться, если… всякий сам знает, что «если». Убийца Столыпина Богров нашел перед виселицей формулу, отчетливо резюмирующую такие размышления: «жизнь — это всего лишь тысяча съеденных котлет».

Ивану Ильичу было ужасно тяжело и очень страшно умирать. Конечно, революция произошла без всякой связи с его смертью — и никаким «преодолением» ее озабочена не была, что бы ни фантазировал на эту тему марксист-декадент Луначарский. Но уже раз революция произошла, раз она перевернула все вверх дном и камня на камне не оставила, не скажется ли ее действие и в этой области? Если человек так ошеломлен и подавлен смертью, значит, несомненно, в его жизни что-то было неладно, не «нормально». Смерть — во всей природе. Назвать ненормальной ее — безумие. Значит, надо искать корень зла в себе. Толстой с недопускающей колебаний ясностью так и поставил вопрос. Революция, на высотах своих всегда мечтающая окончательно упорядочить мир и жизнь, не могла не заметить того, без чего никакой прочный порядок не мыслим.

Не помню точно, были ли в бухаринской «Азбуке коммунизма» и других катехизисах такого рода какие-либо указания насчет этого. Но были или не были — не о них речь. Много важнее те отдельные поиски ответа, пусть и в согласии «с общим духом времени», — которые отражены в творчестве. Если «дух времени», освобожденный от правительственных внушений, диктует доверие к жизни, примирение с жизнью как основную литературную тему, то мог ли он игнорировать и примирение со смертью? Но как с ней примириться — в особенности отвергнув a priori все потусторонние обещания и утешения? Легко сказать, что толстовский Иван Ильич был неврастеником и интеллигентом. Труднее на этом успокоиться.