Поезд на рассвете (Куренной) - страница 141

Прямо среди дороги Юрка поставил ребром чемодан, присел на него. Закурил. Несколько раз глубоко затянулся… Нет, не сиделось. Он встал, посмотрел на шлях, которым Трифон уехал, на каменного сурового солдата, повернулся к ветряку, подхватил свою ношу и пошел. Пошел все быстрее, стараясь преодолеть, утихомирить охватившее его смятение… И все-таки зачем она это сделала? Потому что не могла перебороть стыд, свою вину перед ним? Уверовала — может, по опыту других, — что он ей никогда эту вину не простит? Сочла пожизненным унижением для себя, непоправимой обидой и оскорблением для него — явиться к нему  т а к о й, после того, как принадлежала другому? Конечно, ей было больно и горько все это передумать, осознать, решить. Но так Таня, видимо, наказала себя, безжалостно вынесла приговор: она не достойна Юрки, вместе им никогда не быть… Ну, а сам он как считает? Права ли она в своем решении, в таком приговоре или нет?..

Мимо ветряка — старого четырехкрылого млына, который когда-то ворочал каменные жернова, перемолол за свой век тысячи чува́лов[12] зерна, снабжая мукой больше половины села, потому что второй, на другом краю, был поменьше и послабее, — Юрка пройти не мог. Возле ветряка, на приподнятой обширной пустоши, он провел столько незабываемых дней — и один, и с пацанвой. Здесь всегда было излюбленное, самое привольное место ребячьих шумных сборищ, мелких потасовок, игр в лапту, гуси-лебеди и в догонялки, был удобный плацдарм для «сражений», отважных атак «наших» против «немцев». А то еще придумали забаву: один уцепится, как кошка, за крыло ветряка, остальные медленно, с подбадривающими выкриками, поворачивают маха, покуда отчаянная голова, залетев на воронью высоту, до самой крыши мельницы, не опускался гордым героем на целинную твердь, чтобы потом подбивать на этот же трюк других сорванцов. Так забавлялись те, кто постарше, но даже из них мало находилось «рисковых». У Юрки же на подобные опасные фокусы тогда и вовсе была кишка тонка: силенок в руках не хватит, со страха запляшут в глазах разноцветные метелики, хряпнешься оттуда — и косточек не соберешь. Не верил в себя Юрка, ни разу не насмелился прокатиться, взлететь на ребристом крыле, глянуть на землю с высоты. Удерживал от этого и Толю Мышкина. Они с ним часто бегали здесь. Через выгон, мимо ветряка Нина Сергеевна увезла Толю в город, и на свою улицу он больше не вернулся.

Юрка обошел, жалеючи оглядев «старика» со всех сторон, и сел на толстое, подбитое снизу гнилью бревно с поперечными пазами по краям и в середине, — то ли привезенное сюда для ремонта мельницы, то ли наоборот — вывернутое из ее утробы и брошенное без надобности. После оккупации, верно, ветряк починили, наладили, наново подогнали жернова, и какой-то срок он еще махал крылами, скрипел, тужился — годил селянам, как мог; но потом не устоял перед всемогущей электрической силой, хитромудрой да хваткой механикой, которая всюду проникла и утвердилась, все под себя подобрала, помол хлебца насущного — тоже; ветряк забросили, напрочь забыли, обрекли трухлеть и разваливаться на виду всего села, а при случае, пуще всего — городским гостям, показывали, должно быть, как последний обломок старого, навсегда ушедшего времени, оставшийся на преображенной колхозной деятельностью земле. И теперь он стоял обреченный вконец — дряхлый и жалкий, с проломанными боками, выбитыми перепонками крыльев, дырявой кровлей, и единственно чем еще служил — так это пристанищем галкам и воробьям: по щелям, дырам, нишам они доверчиво выводили бог знает какое по счету потомство. Птичий грай не смолкал и над, и под железной шапкой ветряка, и это делало его живым еще и кому-то нужным.