II
Я привозил ее к нам, осторожно освобождал от легонького пальто и вел в мастерскую, к тому самому дивану, на котором сейчас Галя раскладывает письма и фотографии.
Здесь она отдыхала, ибо сразу идти к врачу была просто не в силах. Через полчаса я за обе руки плавно поднимал ее и вел к лифту…
На приеме у врача ей делали процедуры, от которых боль на время стихала. Она выходила ко мне порозовевшая и словно помолодевшая. Она как бы сразу выздоравливала. В лифте сама нажимала кнопку нашего этажа и, переступив порог, уже окрепшим голосом бодро и звонко говорила моей жене (своей тезке):
– Куда прикажете, Ниночка?
В столовой нас ожидал чай. Она выбирала себе старинную чашку и, рассматривая ее, говорила:
– Ах, какая прелесть…
Теперь, без боли, она становилась прежней, становилась той несравненной, той обаятельнейшей женщиной, которую я знал и любил многие-многие годы.
Она с удовольствием ела только что испеченный для нее пирог, вернее, маленький его кусочек, ибо ела всегда очень мало. Она свободно опиралась спиной на подложенную подушку, и было видно, что ей все нравится, что ей хорошо и она всем довольна.
Она интересно рассказывала о своей молодости, о Глазунове, о молодом Шостаковиче, о Марии Юдиной, о своей матери. И образы славной эпохи русской культуры как бы оживали за нашим столом. Она любила вспоминать свои поездки с Рихтером. В этих рассказах то и дело сквозил прелестный, но почти совсем скрытый юмор. Так говорить и мыслить умела только она, это было продолжением ее артистического дара. Однако надо сказать, что явной склонности что-то рассказывать я не замечал в ней раньше. Она была человеком сдержанным и немногословным. Думаю, что это новое ее настроение возникало от целого ряда причин. Во-первых, я уже несколько месяцев работал над биографией Рихтера, и она привыкла рассказывать мне. Во-вторых, когда ее оставляла боль, она внутренне освобождалась, и, может быть, это способствовало ее настроению говорить и вспоминать что-то в кругу любящих ее людей. Но главная причина, по-моему, все-таки заключалась в другом.
При жизни Рихтера у нее было всепоглощающее настоящее. Пусть тревожное, пусть даже отчаянное, но оно полностью владело ей. Она держалась, она изо всех сил жила. Теперь же настоящее более не интересовало ее. Оно только мучило. И она с удовольствием уходила из него в область воспоминаний. И это было замечательно, это давало передышку. Но много говорить она не могла. Уставала. И вот, оборвав себя на полуслове, она обращалась ко мне:
– Митенька, вы уже вызвали такси?